Когда до него утром дошли слухи, что государь приказал подарить все находящееся на площади петербургским обывателям и позволил разграбление, то Сеня вымолвил:
– Во как, славно! Вестимо, так и надо. Инако ничего не поделаешь.
Но Сене и на ум не пришло, что он подал мысль, которая понравилась государю.
С каждым часом толпа все более и более прибывала на площадь, и она начинала уже несколько уравниваться. Бесчисленные возы тянулись вереницами во все концы города, и всякий вез к себе целые кучи добра: досок, кирпича, бревен и щепы на топливо.
В сумерки, в самый разгар грабежа, вопли на площади отдавались в городе, как отголосок страшной бури, и все прилегающие к площади улицы были запружены и сором, растерянным по дороге, и сломанными телегами, и павшими от страшной тяжести лошадьми. В эту минуту с Миллионной выехал красивый экипаж цугом и хотел было пробраться вдоль Мойки, чтобы объехать площадь. Но волны людские залили со всех сторон карету и лошадей, и, несмотря на крики кучера и форейтора, подвигаться было невозможно. В карете были двое военных. Один из них, в великолепном мундире со множеством орденов, был горбоносый, с маленькими проницательными глазами, с тонкими губами, слегка выдающимися вперед, человек, все испытавший в жизни, переживший все, что может дать жизнь. Он был почти конюх, он был и первый сановник-временщик в государстве; на плечах его перебывали по очереди и самые блестящие мундиры, и полуцарские мантии, подбитые горностаем, и кафтан ссыльнокаторжного. В этом самом Петербурге он был десять лет кровопийцей целой громадной страны, и несколько миллионов людей трепетали при одном его имени, считая его искренне исчадием ада. И теперь, после долгой двадцатилетней жизни в изгнании, он снова появился в этом городе.
Приехав накануне и отдохнув с дороги, он в сумерки с адъютантом своим выехал из дома и прямо налетел на гудящую площадь и весь этот дикий содом.
Увидя перед собой целое волнующееся пестрое море людское, он вздрогнул, и первое чувство, сказавшееся в нем, был не испуг, а скорее злорадство. Ему почудилось, что здесь, близ дворца, совершается нежданно нечто уже виденное им. Действо народное!.. Но зачем, почему, в чью пользу? Неужели новому правительству грозит опасность?
Но злорадство первого мгновения тотчас же прошло. Он подумал о себе. Всякая перемена могла вернуть его снова в ссылку, а теперь он только и мечтал об одном – скорее выбраться из России. Честолюбия в нем не было уже и помину; он мечтал теперь о тихой, спокойной жизни после длинного поприща насилий, преступлений, мести, жертв и крови…
Адъютант его, молодой человек, посланный к нему навстречу в Ярославль, немец родом, тоже перепугался в первое мгновение. Он высунулся в окно, глянул с трепетом на надвигавшиеся черные тучи народа, которые все более окружали экипаж, и произнес дрожащим голосом:
– Was ist das?[44]
Сановник все оглядел и понял. Он как-то подобрал тонкие губы, фыркнул и усмехнулся злобно.
– Was ist das? Russland! Россия! – вымолвил он язвительно. – В этой дикой земле всякое бывает. Злоба и глупость – вот два элемента, из которых родилась Россия, два элемента, которые лежат в основе всякого русского человека. Если умен он, то негодяй и преступник, если же безупречный гражданин, то низкая и до глупости безобидная тварь.
И, будто отвечая какой-то тайной мысли своей, он прибавил:
– Подальше, подальше из этой страны!.. Скорее проехать границу, поскорее быть в Европе!
Между тем карета стояла, цуг лошадей, заливаемый народом со всех сторон, нетерпеливо прыгал на месте. Их часто зацепляли досками и бревнами, и передняя пара начала уже бить.
И вдруг в этом человеке, который за мгновение назад смутился при виде волнующегося моря людского, сказался внезапно прежний пыл. Прежний огонь самовластья вспыхнул в душе.
Он высунулся в окно и крикнул кучеру стегать лошадей и ехать прямо на толпу, не разбирая ничего. Передний форейтор пустил поводья, хлестнул подседельную лошадь, кучер тоже ударил по своим, и кони, сильные и породистые, подхватили с места. Карета с лошадьми, как адская машина, вонзилась в густую толпу, и сразу несколько человек очутились под копытами и под колесами. А сановник, весь высунувшись в окно, задыхался и был пунцовый от дикого чувства, клокотавшего в нем. Казалось, он наслаждается… Но вдруг раздался страшный рев. Десятки голосов вскрикнули враз, десятки бревен, тучи каменьев градом посыпались со всех сторон на карету, на лошадей. Большое бревно взмахнуло в воздухе перед лошадью форейтора, и лошадь от сильного удара в лоб, отуманенная, повалилась наземь. Другая рванула вбок и запутала постромки. Еще мгновение – и эта толпа, разносившая площадь, разнесла бы в пух и прах и цуг коней, и карету, и сидящих в ней.
Но сановник быстро отворил дверку, выступил одной ногой на ступеньку и крикнул на толпу повелительным голосом:
– Смирно! Не узнали! Забыли! Я герцог Бирон!.. Поняли? Бирон, хамы!