У Гривенникова от старости, истощения и страха голова была покрыта фиолетовыми и багровыми пятнами, какими-то лишайными бородавками, как у пожилого грифа в зоопарке. Он тянул свою долгую птичью шею из ворота грязного свитера и задушевно-сипло убеждал Паршева:
– Гражданин начальник, ведь я во время войны Идеса и знать не мог! Вы же сами сказали, что он служил в Мурманске. А я-то был в Архангельске! Как же нам было в сговор войти?..
Паршев находчиво отбривал:
– А радио на что? И вообще, ты мне шулята не крути! Если не хочешь вслед за Идесом под вышку угодить, говори правду, факты сообщай…
…А Трефняк трудолюбиво записывал бесконечную одиссею летчика Байды. Жизнь Байды была недостоверна, как приключенческое кино. Или злоумышления Идеса. Тем не менее Байда был единственным подследственным, который искренне говорил: «Я ведь здесь за дело сижу… Вот, кстати, еще вспомнил, была со мной штука…»
Вспомнить ему было чего. За Халхин-Гол он получил звезду Героя Советского Союза. В августе сорок первого за ночной налет на Берлин – подвесили ему вторую звезду. А в октябре немцы его сбили, взяли в плен и посадили в яму. В обычную яму, глубиной два метра, покрытую сверху досками. И неделю морили знаменитого аса голодом. Потом вынули за ушко да на солнышко и предложили выбор: падалью сгнить в яме или во славу германского рейха побиться с англичанами. Само собой, напомнили, как всю жизнь обижали нас англичане, как возглавляли поход Антанты против русской молодой республики и так далее. Посмотрел Байда на дымящуюся в тарелках жратву – и согласился. А через несколько месяцев спрыгнул на парашюте близ Дувра, сдался англичанам и рассказал все агентам «Интеллидженс сервис». Те его проверяли с полгода, и уж не знаю точно, какие у них были цели, но нам Байду не возвратили, а отправили боевого пилота воевать в Азию, с японцами. Надо полагать, шустрил он там неплохо, два ордена получил, только фарт его, видно, выдохся, и в сорок четвертом японцы Байду приземлили и, обгорелого, полуживого, подобрали. Может, он и согласился бы полетать под знаменами микадо, только здесь этот номер не прошел. С командой военнопленных рыл траншеи где-то на Минданао. А рядом – военный аэродром. Байда постепенно оклемался, ожоги поджили, руки-ноги двигаются, он и подговорил еще одного летчика, американца: зарезали часового, влезли в самолет и улетели на Филиппины с криком «банзай!».
И еще почти год воевал в американских «эйр-форсе»!
А домой возвращаться забоялся. Знал, паскудник, трумэновский сокол, что на Родине за все эти подвиги не похвалят.
Тоже мне, кавалер Пурпурного сердца, мистер Байда. Это ж ведь надо, до чего человек распался – на негритянке женился! Медсестру нашел в госпитале на Окинаве. Они там базировались до начала корейской войны. Двух черномазых байдачков успел заделать. А под Пусаном Байда уже командовал авиаполком. Увидел, как его ребята из «эйр-форса» двух наших парней на МиГах в землю вколотили, и сердце стронулось. Сел за штурвал и улетел – сдался нашим северным косоглазым братьям. И попросил отправить в Союз. Ну они его и передали нам. Теперь, если из-под вышки вынырнет, корячиться ему полный срок – четвертак, двадцать пять лет лагерей. Длинней его судьбы. Оттуда ведь не улетишь. Разве что за край жизни…
И еще мотали сейчас мои бойцы всякие разные делишки.
Рабочего-литейщика Курятина, девятнадцати лет, укравшего на заводе из металлолома испорченный трофейный пистолет «парабеллум» с целью починить его и организовать покушение на товарища Микояна…
Двух недобитых эсперантистов…
Изобретателя Зальмансона, которому не хватало его авторских свидетельств, и он еще шутить надумал, что можно построить перпетуум-мобиле на Вечном огне с памятника жертвам революции…
Студента сельскохозяйственной академии Елецкого, провокационно кричавшего на ноябрьской демонстрации: «Долой самодержавие!..»
Эти, и еще два десятка таких же, были моими подопечными – ничтожная горсточка из того копошащегося голодного вшивого месива, переполнявшего ядовитым медом ненависти и ужаса бессчетные ячейки-соты каменных тюремных ульев.
Сколько же их было – этих мертвенных ульев – на просторной московской пасеке? И не вспомнить сейчас точно. Я сам более или менее часто бывал в Центральной внутренней тюрьме на Лубянке, дом два.
И в Областной внутренней тюрьме – на Лубянке, дом четырнадцать.
И в Главной военной в Лефортове.
И в «Санатории имени Берии» – Сухановской следственной.
И в Бутырской – Центральной.
И в Московской городской – «Матросской Тишине».
И в Новинской – женской.
И в Каменщиках – «Таганке», областной.
И в Сретенской следственной.
И в Филевской «закрытке».
И в Марфинской «шарашке».
И в Доме предварительного заключения на Петровке, 38.
И в спецколонии в Болшеве.
И все они, как вокзальные пути, текущие к выходной стрелке, вели в Краснопресненскую главную пересыльную тюрьму…
Тогда, в буфете, я и сказал Миньке:
– Все дела надо спешно заканчивать, всю клиентуру распихивать на Краснопресненскую. Скоро нам понадобится много мест…
Минька довольно засмеялся и спросил с надеждой:
– Думаешь, поддержит народ?