Игорь дал мне сроку полгода. По своей привычке планировать любую операцию я прикинул, что это очень сжатый срок для человека с раком легкого, прорастающим в средостение. За эти шесть месяцев мне надо найти ее, единственную на земле, объяснить ей, что без общего нашего совместного ребенка я не мыслю себе совместной жизни, уболтать до обморока, забеременить и еще пять месяцев после этого нежить ее и тетюшкать, чтобы потом убедить в необходимости преждевременных искусственных родов и ликвидации плода с целью извлечения из нашего зародыша тимуса, вилочковой железы…
Вера Маркина, тихая бессловесная девушка-перестарок, восприняла мое предложение соединить наши судьбы как гром небесный. До этого дня было для нее неслыханным подарком судьбы каждое наше свидание. Усталый или томимый бездельем, оскорбленно-злой или благодушно-пьяный, звонил я ей время от времени, ночью, или на рассвете, или в разгар рабочего дня – и она, полоумная от счастья, мчалась ко мне на встречу. Может быть, мы являли собой противоположные человеческие начала, но она любила меня какой-то безрассудной любовью, бессмысленной страстью животного, не получая взамен своему чувству ничего.
Даже как мужик я мог дать ей очень мало, потому что она никогда меня по-настоящему не возбуждала. Но ей и на это было наплевать; она со мной трахалась не для своего удовольствия, а чтобы мне было приятно, чтобы мне было хорошо. И меня это злило почему-то, пока злость не переросла в спокойное равнодушное презрение.
Верке к тому времени уже накачало лет под тридцать, работала она дамским мастером в парикмахерской, имела хороший заработок, стройную фигуру и миловидное незапоминающееся лицо. Ни разу не довелось мне увидеть в этом лице ни ярости, ни счастья, ни даже сильного волнения, только вечный предупредительный вопрос: тебе, Пашенька, хорошо?
Но однажды я сообщил, что хочу на ней жениться. Я впервые увидел на ее лице огромное удивление, а потом – счастье.
Вскоре она сказала, что беременна. И на ее лице отразилось сильное радостное волнение.
Через несколько месяцев она озаботилась: почему я часто кашляю и морщусь от боли, и я сказал ей, что у меня рак. И лицо ее объяла пелена страха.
Затем я объяснил, что для моего спасения надо изъять из нее плод и имплантировать мне тимус нашего зародыша. И тогда на лице ее полыхнула ярость.
Нет, нет – не на меня, ни в коем случае! Ярость на жизнь, на ее ужасающую жестокость и несправедливость, на эту разрывающую сердце необходимость произвести выбор между единственно любимым человеком и столь близкой возможностью стать матерью ребенка от единственно любимого человека.
И, не колеблясь, решила отдать половину своего счастья для спасения злого и беспутного мужика, который по необъяснимой прихоти чувств казался ей лучшим на свете.
На сто весемьдесят третий день, за три месяца до родов, плод – он оказался мальчишкой – был извлечен и анатомирован. Игорь сделал мне операцию подсадки тимуса. Прошло совсем мало времени, и я сам, без всякого рентгена, почувствовал, как ядовитая фасолина в груди рассасывается, жухнет, слабеет. Маленький тимус, крошечная железка моего неродившегося сына, всесильный повелитель иммунной системы, неутомимо разрушал новообразование в моем средостении, душил и давил тумор в легком, гнал прочь из меня рак.
Вот что такое – родная косточка, одна кровиночка, общий ген.
И Верка смотрела на меня робко-просительно: тебе хорошо, Пашенька? А если хорошо, то есть одна-единственная к тебе сердечная просьба, низкий поклон – сделай мне нового, другого сыночка вместо погибшего, неродившегося.
Игорь Зеленский смотрел на меня с удовольствием и радостью: я как-никак олицетворял глубину и ясность его научной мысли; а он подтверждал мою давнюю догадку о том, что настоящие ученые – люди внеморальные, поскольку их настоящее призвание есть наблюдение и оценка фактов. Все остальное, вне круга интересующих их фактов, абсолютно им безразлично, если это не затрагивает их непосредственно.
Он ведь тогда ни разу не обсуждал со мной вопрос о нравственной стороне дела. И не спрашивал, есть ли у меня душа. Не задумывался о том, можно ли считать человеком моего неродившегося сына. Была ли у него душа? Если нет, то почему? Он ведь – мой неродившийся сынок – был вполне жизнеспособный мальчишка. А если была у него душа, то не является ли он сам, Игорь Зеленский, в прямом смысле соучастником – исполнителем убийства? Мне ведь ничто не мешает заявить, что умерший брат Игоря был только количественно больше моего неродившегося сына!
В конце концов, если рассуждать строго логически, моя дочь Майка должна испытывать к Игорю, убившему ее неродившегося брата, те же чувства, что он испытывает ко мне. С той разницей в мою пользу, что Игорь убил ее брата своими руками, а я до Жени Зеленского и пальцем не дотронулся. Он сам умер, он этого захотел, он считал свою смерть справедливой платой за предательство. И поведение свое считал предательством, хотя в те времена никому и в голову не пришло бы называть таким словом его действия.