Из Берлина Петр Ильич поехал в Гамбург. Там он встретился с Хансом фон Бюловом и нашел, что тот состарился. Складки на высоком и мудром лбу великого дирижера, морщины, спускающиеся от ноздрей к густым усам, резко углубились и превратились в бездонные трещины. Его узкое, нервное, в высшей степени интеллигентное лицо с острой козлиной бородкой странным образом преобразилось: оно казалось не таким подвижным, не таким выразительным, как прежде; черты его, когда-то такие напряженные и оживленные, охватило печальное спокойствие. Фон Бюлов, славившийся своим капризным нравом и своими убийственными шутками, высказывался теперь сдержаннее, осторожнее. Иногда в его взгляде торжествующе проскальзывала чарующая искра ехидства, и дирижер, окруженный трагической молвой и увенчанный двусмысленным, несколько скандальным ореолом славы, на беглом французском языке, к которому прибегал в общении с Чайковским, рассказывал одну из типичных злобных сплетен, которые впоследствии циркулировали в музыкальных кругах двух континентов. Иногда взгляд его как будто ускользал. Тогда и голос его звучал как-то отдаленно, таинственно, и говорил он бессвязные и нелепые вещи, а на губах его появлялась кривая печальная ухмылка. «Он так и не оправился от своей тысячу раз обсужденной личной трагедии, — поражался Петр Ильич. — Как жестока к нам жизнь! Она не терпит нашего превосходства, она нас позорит и унижает, где только может, и для каждого у нее припасены особые мучения и скандалы. Вот его, например, она превратила в самого известного рогоносца эпохи. Он стал жертвой Вагнера с его безудержной жаждой обольщения и своей бесцеремонно-патетической жены Козимы».
Беседа Чайковского с Хансом фон Бюловом была оживленной и доверительной, но Петру Ильичу показалось, что тон ее был не таким дружественным, как в последний раз, в России. «Может быть, все дело в том, — переживал он, — что я дирижирую не в подопечном ему обществе, а у конкурентов, ведь речь идет о двух конкурирующих организациях. Это было бы мне в высшей степени неприятно, ведь я этой чудаковатой знаменитости многим обязан. Но конкуренты первыми ко мне обратились, и, кроме того, репутация у них намного лучше».
Впрочем, фон Бюлов спустя всего несколько минут рассеял овладевшие Петром Ильичом угрызения совести. Он в свою очередь пожаловался на оркестр, с которым ему приходилось работать, одновременно являющийся оркестром гамбургской оперы.
— Люди приходят ко мне полуживыми после оперных репетиций, в самом плачевном состоянии, — говорил он с горечью. Он насмехался над чрезмерной предприимчивостью господина Поллини, всемогущего директора гамбургского театра, который по собственной прихоти создал это новое симфоническое общество. — Он очень похож на директора цирка, наш великий Поллини, — констатировал он, — своими закрученными блестящими черными усами и своей безжалостной жаждой деятельности. Он так и представляется мне на манеже с хлыстом в руке…
По ходу разговора о театральном предпринимателе Поллини фон Бюловом постепенно овладела ярость; он строил злобные гримасы, а также утверждал, что Поллини якобы покушается на его жизнь. На прощание он подарил Петру Ильичу несколько довольно странных предметов, например серию портретов всех депутатов социал-демократов немецкого рейхстага и большую перламутровую пуговицу.
— Чтобы доставить вам радость, дорогой мой, — торопливо произнес он.
Позднее Петру Ильичу рассказали, что фон Бюлов по отношению ко всем своим старым друзьям был теперь странно рассеян, а порой даже несдержан и резок. Некоторые брали на себя смелость утверждать, что опасаются за здравость его рассудка, но такие неподобающие речи Петр Ильич даже и слушать не желал. Кроме того, до него дошли слухи, что после сокрушительного разочарования в Вагнере и сильно преувеличенного восхваления Брамса, фон Бюлов намеревался вывести в свет и взять под свое покровительство нового гения, молодого композитора, о котором в консервативных кругах Гамбурга говорили с некоторым полу-скептическим любопытством (может быть, это только лишь причуда взбалмошного и жаждущего сенсаций господина фон Бюлова?). Его звали Рихард Штраус. Петр Ильич был знаком с одним из его симфонических произведений. Он считал его отвратительным, претенциозно-небрежным, неблагозвучным и почти полностью лишенным таланта.
«Фон Бюлов, похоже, снял меня с повестки дня», — подумал Чайковский, вспоминая, с каким захватывающим воодушевлением великий дирижер вступался за него тогда, в Петербурге (с тех пор и трех лет не прошло), когда он посодействовал успеху Третьей сюиты (той самой Третьей, которой Петр Ильич теперь должен был дирижировать сам здесь, в Гамбурге, в конкурирующем обществе) и превратил ее премьеру в международную сенсацию. После ее блестящего исполнения под руководством фон Бюлова он считал ее самым лучшим своим произведением, но со временем им стали овладевать сомнения, и он озабоченно и неуверенно перелистывал партитуру.