Что за песню пели ему ветер и волны? Может быть, ту же самую, что он пытался расслышать в стуке железнодорожных колес. «Теперь я знаю ее смысл, — думал одинокий человек на темной палубе. — Это песня об исчезнувших лицах. Это песня о лицах, канувших в бездну, растворившихся, ускользнувших, пропавших, ставших недосягаемыми и неприкосновенными. Сколько их, покинувших меня, ушедших в царство теней или в какую-то другую, чуждую жизнь, к которой я не имею никакого отношения! Разве лицо Дезире не утрачено так же, как и лицо Саши? Разве не растворилось лицо бедной Антонины, которая еще жива, в той же дали, что и лицо моей давно умершей Фанни? Разве Апухтин не утрачен для меня точно так же, как Николай Рубинштейн или мой милый Котек? Однажды Апухтин, темный ангел, хотел вернуться из прошлого и снова сыграть со мной в свою любимую игру соблазна, приняв облик очаровательного существа, явившегося мне в фойе цирка „Медрано“, а позднее у стойки бара. Но и этому лицу, обладающему для меня особой притягательной силой, я позволил ускользнуть. Ускользнуло множество лиц, так много для меня значащих. Например, лицо Эдварда Грига, смелая и своенравная музыка которого взбодрила меня и придала мне новых сил. Ускользнуло лицо прекрасного незнакомца Зилоти, сияющее холодным огнем тщеславия; нервное, отмеченное печатью страданий лицо моего друга фон Бюлова, лицо Никиша, лицо Бузони. И почему я больше не виделся со стариной Бродским, ведь он был мне другом? Моя жизнь распадается на эпизоды и фрагменты, ее разъедает и разрушает бренность бытия. Ускользнуло, исчезло, кануло в бездну лицо таинственной задушевной подруги, неверной, жестокой Надежды. Ах, ближе всех мне даже сейчас лицо матери, строгое и прелестное, зовущее, манящее. Я как будто живу в окружении теней. Вокруг меня одни умершие. Сколько же мне лет? Я, должно быть, глубокий старик, самый древний из всех людей. Кто из живых еще остался около меня? Владимир, любимое дитя мое. Но разве не попало и его лицо в поток потерянных лиц, в царство теней? О ужас, самое родное лицо уже стало наполовину чужим. Мой маленький Владимир уже ищет общества других людей, которых он может любить иначе, чем меня, старика. Но эту мысль нельзя додумывать до конца, она до краев наполнена отчаянием, она меня собьет с ног, я споткнусь и упаду за борт, в это ужасное море, в которое в смятении своем прыгнул мой несчастный „невиновный“ брат, в эту бездну, из которой слышится песня об исчезнувших лицах».
Чтобы отвлечься, Петр Ильич решил навестить своих друзей во втором классе. В поезде из Руана в Ле-Авр он познакомился с парижским коммивояжером, эмигрирующим в Америку. Тот оказался бойким и предприимчивым малым, и Петру Ильичу нравилось с ним беседовать. Кроме того, вторым классом путешествовали шесть молодых раскованных барышень. Это были «Шесть бабочек». В сопровождении импресарио они направлялись в Нью-Йорк, где должны были выступать в большом варьете: петь, танцевать и дрыгать ногами в канкане. Это общество было Петру Ильичу намного приятнее, чем канадский епископ и владелец скотобоен с семейством.
Шесть веселых барышень и бойкий коммивояжер собрались в тесной, прокуренной каюте импресарио. Одна из «бабочек» пела неприличные куплеты под гитару, коммивояжер от удовольствия прищелкивал языком, а импресарио хранил деловой и серьезный вид и даже делал замечания по поводу произношения своей очаровательной подопечной.
Петра Ильича встретили всеобщим ликованием. Ему тут же пришлось заказывать выпить. Поскольку он сразу заказал две бутылки коньяка, «бабочки» бросились целовать его в нос и в щеки, а коммивояжер радостно объявил, что старина русский — свой человек. Очаровательная особа с неправильным произношением спела еще один непристойный куплет. Петр Ильич поинтересовался, не боятся ли господа кораблекрушения. Все рассмеялись, а коммивояжер из вежливости признался, что «море сегодня действительно и немного устрашающее». Потом играли в карты. Петр Ильич неожиданно быстро проиграл несколько сотен франков коммивояжеру с импресарио.
Поскольку он изрядно выпил, он начал изливать свою душу коммивояжеру, жаловался на то, что одинок, что сильно тоскует по дому и страшно боится чужой страны Америки. Коммивояжер смотрел на него с сочувствием.
— Ничего, старина, — наконец произнес он. — В вашем возрасте это совершенно естественно!
Петр Ильич подумал, что у него скоро день рождения. Сколько ему стукнет? Пятьдесят один год. А ведь коммивояжер принял его за древнего старика.
— Выше голову, старина! — воскликнул импресарио, подливая ему коньяку.
Одна из «бабочек» в шутку утешительно ласкала старину русского и целовала его в лицо и в темя. На высоком лбу Чайковского остался кровавый след ее алой помады.
Глава девятая