Верочкин отец, как я уже писал, был офицером Красной армии. Во время оккупации это старались скрывать. Верочкина мать говорила, что муж оставил ее незадолго до войны и она не знает, что с ним. Что с ним на самом деле, никто тогда и впрямь не знал. До поры до времени Верочкина семья жила спокойно, но с началом 1944 года румыны словно с цепи сорвались. Предчувствие грядущего поражения озлобило их. Увеличились придирки к населению Одессы и всей Бессарабии. Людям и раньше жилось несладко, оккупация есть оккупация и никуда от этого не деться. Но после первых месяцев люди как-то приспособились, притерлись к новой власти и старались жить так, чтобы не умереть с голоду и не иметь неприятностей. Полностью от неприятностей никто не был застрахован. Несмотря на то что оккупационные власти любили рассуждать о законности, любого человека могли схватить на улице как заложника и казнить без какой-либо вины. Гитлер и Антонеску видели в этом следование традициям Древнего Рима[86], нормальные люди считали это зверством. Весной 1944-го прежняя жизнь казалась одесситам райской, спокойной. Верочкину семью из-за ее отца, служившего в Красной армии, власти собрались отправить на работы в Германию. Это означало разлуку, каторжный труд, вероятную гибель. Повестка из комендатуры была вручена накануне моего приезда.
Придя в ужас, я спросил совета у Михаила. Я надеялся, что дело можно решить при помощи взятки, как это обычно делалось в Одессе. «Уезжайте немедленно! — посоветовал мне Михаил. — Куда угодно, только с глаз долой. Искать вас никто не станет. Не до того им теперь». Я послушался совета. В ночь на 22 марта мы впятером покинули Одессу на поезде. Взяли с собой только самое необходимое, что можно было увезти. Поезд шел в Германию через Тимишоару, минуя Бухарест. Мы вышли на станции Либлинг. Я устроил Верочку и ее родных на постой у пожилой немецкой четы, а сам уехал в Бухарест. Верочке и ее родным нужно было разрешение на проживание в Бухаресте, поэтому я не мог забрать их с собой. В Транснистрии они могли жить без какого-либо разрешения, поскольку были одесситами. Но по бюрократическим правилам в Бухаресте им без разрешения жить было нельзя, несмотря на то что и Транснистрия, и Бухарест были одной и той же страной — Румынией.
Приехав в Бухарест, я не узнал города. Бухарест всегда был красивым, ярким, веселым городом, где жизнь кипела ключом. Теперь же я попал в унылый серый город. В атмосфере витал страх — ой, что же с нами будет? Слухи ходили самые разные, но все они были мрачными.
Мама встретила меня с огромной радостью. Я писал ей из Крыма, старался как мог успокоить, объяснял, что сижу в штабе, далеко от передовой, но она все равно волновалась. А накануне моего приезда увидела меня во сне, и то был вещий сон. Чувствовала она себя сносно. Болезнь ее была такого рода, что временами обострялась, а временами утихала, и всякий раз, как она утихала, мы надеялись, что мама выздоровела, что впредь все будет хорошо. Но наставал день — и все начиналось заново… Но тогда, весной 1944 года, у мамы все было хорошо.