С усталости и плюхнулся бы на пень, если бы не крестьянская привычка — непременно прежде от невидимой пыли табуретку опахнуть. Повел ладонью по срезу пня, да наклонился дунуть на него, как тут же руку задержал на полпути… Из самой сердцевины какой-то тонкий стебелек поднимается, и редкие слабенькие иголочки над ним вихорком торчат. Может, сорняк какой? Чему же больше пробиться из пня?
Еще ниже склонился и пуще того забеспокоился: чуть-чуть не погубил я сосенку-кроху, еле вблизи заметную. Развались на пне или шоркни по нему рукой — не расти бы ей тут…
Привалился я к трухлявому боку пня и даже на ершистые шишки не обратил внимания. И усталость свою забыл. Посмотрел из медной тесноты бора на синий высвет неба и подумал, как заглянуло бы сюда завтра теплое солнце, не нашло бы сосенки и загорюнилось бы о ней. И потекли бы по соснам тягучие горькие слезы…
Давным-предавным спилил здесь кто-то сосну вековую. Отпели ее дрозды и синицы, откуковала ей кукушка из боровлянских березняков. Но другие сосны не закрыли ее место в небе. И лились дожди на пень, и солнце единожды в день заглядывало сюда. И когда, казалось, совсем он иструх и вот-вот исчезнет память о сосне, из сердцевины его кто-то выглянул и моргнул зелеными ресничками. И тогда слетелись, и сбежались лесные жители, и заспорили между собой. «Я пробил клювом оконце и освободил росток из деревянного плена!» — крикнул пестрый дятел и разразился многоточием на ближней сосне.
Большая синица пуще всех звенела, будто она первой заметила рождение сосенки. А рыжая белка замахала хвостом-косынкой и зацокала: мол, я упрятала в сердце пня семечко и потому-то появилась здесь сосенка! И только дрозды не вмешивались в раздор, а высвистывали и всех-всех зазывали на чаепитие…
А сосны мудро шептали о чем-то в вышине, и солнце один раз в день заглядывало в синий высвет неба. И сосны, и солнце знали раньше всех: из сердца пня должна была взойти и подняться новая жизнь.
Межзорье июньское — с пташий поскок. Еще не схлынула малиновость заката, а восток уже подрумянивается, небо там как бы накаляется изнутри. На юге в одночасье зажигаются две крупные звезды, и над ними в немыслимой густосини всплывает сверкающий парусок месяца.
Непотухаема светлынь летней ночи — хоть до утреннего светозара сиди у старицы и рыбачь. Но время кашеварить, и мы с жалостью оставляем удочки на самолов. Идем в кустарниковую сумеречь за сушняком, продираемся сквозь заросли, сквозь сочность зелени. То напахнет, как ужалит крапивой, то повеет хмелем вперемежку со смородиной, то ощутишь вблизи черемуховую горчинку. По ним, запашкам, и узнаешь, где что растет.
…Вприпляску пламенеет наше огнище. Постреливает угольками, бередит аппетит куртавым побулькиванием ухи. Ее поджидаем, да округу слушаем. Бок о бок с нами сумерничают речные сверчки — птахи скрытные, на глазах вертеться не любители. Заведут они без передышки свое «зер-зер-зер-зер» — в ушах звенит. Куда до них взаправдашним сверчкам заодно с кузнечиками…
В ивняковой непролази соловей-невидимка отчетливо начинает: «фит-чур, фит-чур…» А через два молодецких коленца презрительно замечает: «юу-лит, юу-лит». И как на исповеди, покаянно признается: «пью-пью-пью-пью…» Сам же себя яростной скороговоркой пытает — «чо-чо-чо-чо-чо?..»
Из-за курьи отзывается второй, а там и где-то третий, четвертый… И уж на то соловьям — вольному воля. Они то с захватывающим взлетом, то с придыхом, полушепотом, со всех сторон рассыпают самоцветные переборы. Сдается порой, будто не листики трепыхаются, а вместе с соловушками свистит и щелкает тысячами узеньких язычков таловая гущь.
За ухой незаметно и развиднелось, остро запахло илом и сырым туманом. Свежинка утренняя погасила притаившуюся дремотину, позвала к насиженным местам. Идем и послуху не верим: на какой-то самый короткий миг тишина затаилась у Старицы.
Второпях тронешь отпотевшую ветку, и она охолодит лицо росяной влагой. И река, и кусты ждут чей-то оклик, чью-то звонкую побудку.
Вон заиграло далекое желтистое облачко, и словно роса зазвенела, — снова посыпались самоцветы соловьиные. А на вершинку ивы взлетела доверчивая камышовая овсянка. На черной головке простодушной пичуги взъерошились хохолком непричесанные перышки. Но не с туалета, с песенки начался день у нее. «Пти-пти-пти-пи, пти-пти-пти-прю», — выводит она свой собственный односложный мотив.
С правобережья откликнулась ярко-красная чечевица. Выпорхнула на роззелень ольхи и хвастливо посвистывает: «Что-то вижу?» «Что ты видишь?» — озадаченно спрашивает ее вторая, растерянно озираясь по сторонам. И заранее знаю: целый день красно-розовые петушки будут подзадоривать друг друга, не найдут ответа и подерутся меж собой же. А их подружки, шмыгая кустами, станут недоуменно повторять: «чи-во, чи-во?»
Ожила взбуженная река. Под обрезом обрыва чмокают теплую гладь окуни, в курье нет-нет да и сверкнет овальным зеркальцем подлещик, у куста ударит в сердцах по воде щука. А рыбья мелочь шаловливо подпрыгивает серебристыми дельфинчиками.