Разная разность топит поплавок: то ерш топорщится на крючке, то резвый елец ухватит насадку. Или бронзовый окунь возьмет на таран: дескать, нас мало, но мы в тельняшках.
А когда притомит жара, когда станет из черемухи горлица убаюкивать нежным курканьем, отправимся на переброд — мелкое место — ракушник. Там после купания, где-нибудь в тени, сморит нас богатырский сон. И, смыкая ресницы, будем счастливо размышлять: «Нет роднее и дороже русской земли. Вся-то она мягкая и добрая, как мать, ласковая…»
Сыздали посмотрел — редкая травка выстилается, за березы да сосны скрывается. Вроде бы и живности никакой, одна зеленая прохлада. Зашел в лес, склонился и вижу: мшистым ворсом веснушчатая божья коровка не спеша пробирается. Передохнет и дальше, передохнет и дальше. А над кукушкиным льном какая-то мушка, схожая с вертолетом, нависла. Жужжит еле слышно, и, может, оттого вздрагивают у льна матовые капюшончики на золотистых ниточках.
Вправо глянул — чью-то торную дорожку рассмотрел. А кто на ней покажется? Наклонился ниже, жду. Ага, кто-то быстро-быстро навстречу семенит. Все ближе, ближе, уж совсем вплотную подкатил. Э-э, да тут крохотные черные муравьишки проложили свою путинку.
Забеспокоился муравей, приподнялся, поозирался и обратно повернул. Отодвинулся я, а сам глаз с «шоссейки» не свожу. Вскорости замечаю на ней ватажку муравьиную. Тот, знакомый, передком торопится, остальных за собой ведет. Куда они?
Бегут муравьишки, а я за ними тихонько двигаюсь. Вот замешкались, остановились под крупной капелькой-земляничиной. Ох и высоко она! Налилась июльским жаром, отяжелела, а никак не срывается, не скатывается. Посовещались о чем-то, и передний сперва один полез по стебельку. Взобрался он, а ягода и не качнулась. Тогда второй полез. И много их поднялось к румянистой капельке. Другие там, на земле, ждут.
Затрепетала земляника и медленно-медленно книзу повела стебельком. Спустились по ней муравьишки, как на парашюте, и всей ватажкой припали к ягоде-соковине. Опьянели от вкуса, от запаха душистого, не нахвалятся яством лесным. И мою голову вскружило, и мне захотелось отведать красных капелек.
Кружаю по травам, туесок берестяной подставляю. А капельки в него кап-кап. Скоро через край посыплются, а их и не убыло в лесу. И мне хватит, и муравьишкам вдосталь, и мышке-норушке, и тетерушке с ребятишками, и каждому, кто сюда повернет.
Посмотрел сыздали — редкая травка выстилается, а склонится к земле — земляничному красноросу обрадуется. И не забудет, вспомнит в мороз-трескун, снегосев-куржак. И мне выяснится ватажка муравьиная, да почуется запашок яства лесного.
Загнало чернополье зайчишку в Маланьино болото, и боязно ему оставить косматые кочки да черноталовые трущобины. Уж больно много охочих вцепиться в косого, а тут бел, как раздет.
Свежа в памяти весна, когда филин на всю округу ухал-орал: «Шу-у-бу сдеру, шу-у-бу сдеру!». А летом лис шнырял и до чего противно тявкал — вспоминать не хочется. А ястреб-тетеревятник… Тот исподтишка норовит долбануть по голове да запустить в бока занозистые когти…
Жалился зайчишка в седые усы, жался в кочкарнике и дождался-таки: снег валом повалил и разгуляй-ветер с поскотины понес его к болоту. Сшибся ветер с ним, укололся о черноталье и завертелся на одном месте, будто зверь душевередно стреляный. Тогда и стал подниматься упругим загривком желанный сугроб…
Стриг беляк таловые веточки, косил из болота на поскотину и думал: «Мой сугроб будет, мой… Затвердеет он и эх, — любо-дорого поплясать на нем! И никто меня не приметит и от болотной убродины привал — не похаешь».
Окреп сугроб, и радешенек вскочил на него длинноухий. Только «трепака» хватить хотел, как чем-то неприятным напахнуло. Скривил он губы и повернул курносую мордашку в сторону Горелого болота: никак, псиной тянет?
Сиганул косой в кусты, хрумкнул разок-другой прутиком и… обмер. Совсем близко кто-то тяжелый целиной бредет к сугробу, снег под лапами «пых-пух, пых-пух»… И лишь успел притулиться за кочку, как выбрались на сугроб серые зверюги. Обнюхали загривок, глазищами сверкнули и на болото уставились. Дескать, коли следы есть, так где же заяц?
Поленились волки лезть в Маланьино болото и растянулись нахально по сугробу. А проклятый самец заднюю лапу поднял, обрызгал — изгадил самое милое местечко…
Утром опустел сугроб. Слетела сюда сорока. Поковырялась для интереса в опрятных опилочных шариках беляка, «крякнула» с досады и над болотом взвилась. Потом чечетки-хлопотушки облепили ближнюю березу и ну обсевать сугроб семенами. Замусорили — не признать…
Слушал, смотрел заяц и горчило у него внутри пуще, чем после осиновой коры. И опять жалился горемыка: «А и всего-то хотел облюбовать себе сугроб, один-разъединственный».
Высевается теплый мелкий снежок. И в той стороне, где солнце закрылось, даль видится золотисто-розовой. И снежок кажется таким же золотисто-розовым. Оттого иду и иду в ту сторону.