Выбрался сюда дерзкий горностай. Приостановился, навострил мордочку и вдруг нырнул под заснеженный ворох хвороста. Оттуда он выбрался с мышью в зубах. Потащил трофей в гущину осинок, а там от него покатил надувом зайчишка. Невелик хищник, зато смелости и безрассудной отваги горностаю не занимать.
Привлек выруб и старого лобастого хоря. Он трижды пересек его, схватил мимоходом несколько мышей, а близ опушки опустился в хомячью нору. В ней хорь сытно закусил пестрошерстным хозяином и остался отсыпаться на целые сутки. Оттого и вход туда густо закуржавел.
Позже всех вылетела из пасти лесистого оврага охристо-рыжая неясыть. Правит тоже на выруб, где засекла мышиное раздолье. Кажется, наткнулись ее широкие крылья на невидимую стену. Задержалась на миг и бесшумно упала на снежную ровень. Промахнулась? Как бы ни так! Из когтей совы бессильно свис мышиный хвостик…
Снег пушист, и после каждого падения совы на нем остается отчетливая вмятина. Вроде бы не птица охотилась, а кто-то озоровал, подбрасывал вверх треуголку. Сколько раз упала, столько и грызунов убыло из выруба.
…Жизнь на месте рощи идет днем и ночью. И сегодня опять я останусь на вырубе.
Буду постукивать настывающими валенками, ждать грустинку зимнего вечера, смотреть, как поднимается на юго-западе серебристый козырек молодого месяца, как сверкнут первые светлинки звезд.
Все лето будила меня по утрам неугомонная горихвостка. Она выпархивала из теплой синевы, садилась на провода и начинала петь в мое окно: «Фьюить-тик-тик-ти-ти, фьюить-тик-тик-ти-ти…»
Я вставал, распахивал створки и узнавал ее по рыжему горихвостику. Она все щебетала, а я негромко говорил ей:
— С добрым утром, осень!
И начинался день…
А вчера сон длился долго, и я все не знал: будет ли утро? Горихвостка не прилетала. Вдруг с проводов сорвалось знакомое: «Фьюить, фьюить…» Вскакиваю и — к окну, а там… большая синица крутится. О чем дальше петь — не знает, не успела заучить.
Уж и солнце загорелось в окнах, а она никак не может вспомнить. И тогда ясно и звонко цвенькнула своим голосом: «Вот и день, вот и день!».
Я улыбнулся ей и сказал:
— С добрым утром, осень!
Как только становится весна хозяйкой, потянет меня на мысок между Межевыми болотами. Приветных мест и ближе на подгляде полно, но туда, к осине покалеченной, по любой водополице ухожу…
Наткнулся я на нее случайно. Косили траву с отцом по берегу и набежали на грибы-диковины. Замшевые шляпки у них зеленые, как осиновая кора, а крепкие золотистые ножки красными ниточками перевиты. Оба не знали, как их назвать, и росли они только вокруг осины. Чуть отступи к березам — кроме сухих груздей да слизунов ничего не видать.
Наломали грибов и осину приметили. Гроза ли ударила или еще кто — вполвершины сломана она, голые защепы острием торчат.
…Прилегли отдохнуть под березой, и слышу я, будто струна балалаечная задребезжала. Стихнет звук, и опять кто-то щипнет струну. Как есть балалайку настраивает…
Вот настроил он ее и негромко, а так складно игранул — мы с отцом разом приподнялись. «Поблазнило?» — спрашивает он меня взглядом, а я плечами пожал. Какие там «блазни» в наше-то время?! А только кто же сыграл? Будь деревня близко, и то бы не поверили. Балалайку теперь если и услышишь, то не иначе в большом городе.
Ничего дельного не придумали и не нашли того балалаечника. Отец задумчивым до вечера был и перед сном убитого на войне брата Андрея вспомнил:
— Давеча и не соснул, а показалось — Ондрюшка балалайку налаживал. Бывало, меньшой Ваньша холостовать уйдет, а Ондрюха в заулке на балалайке поигрывает. Мастерил он их — лучше магазинных голосом. Девок только Ондрюха пошто-то боялся…
Как грибы звать — дома по книжке угадали. А звук остался бы загадкой, не приди мы сюда весной и не заночуй на мыске. С той поры и зачастил я к осине. Отец на ноги ослаб, а из приятелей кто в такую грязь потащится сюда.
…Доберусь до мыска, засветло балаган подправлю и сушняком запасусь. А затемнеет — сварю кашу с дымком и под теканье бекасов хлебать начну. В неразгляди подлетит к огнищу смешной куличок и долго-долго пытает меня: «Ты кто? Ты кто?»…
Не тоскливо, а все же томно мне одному до утреннего зореразлива. По сторонам на десятки верст нет души человеческой. Хотя не совсем один я здесь. Где-то в лесу спит тот, кому принадлежит осина и звание утротворца. А может, и не спит он вовсе: с беспокойством и нетерпением ждет не дождется ему одному ведомой минуты.
…Все тише и тише урлычут лягушки, реже блеют уставшие бекасы. Где-то на болоте переступил онемевшими ходулями журавль, курлыкнул хрипло и… все затихло…
Откуда-то потянуло сквозняком, словно был закрыт лаз балагана, а тут кто-то дверь отпахнул. Кто-то сдунул пушинки пепла, и запереглядывались угольки на огнище. Явственно стали выступать березы и за ними застекленели водоразливы. А на востоке у кого-то тоже ожил костер и пламя слизнуло по горизонту остаток ночи…