Разговоры эти идут по вечерам, в то время когда солнце уже спряталось, а лампу рано зажигать. Мать устраивается на припечке, Марика двойняшек кормит. Сначала Марию, потом Эржебет. А в следующий раз — наоборот. Йошка на лавке пощипывает свою бандуру; окна — синие, будто краской нарисованы; на губах у Марии молоко пузырится. Молочный запах растекается по дому, как цветочная пыльца по лугу в безветренную погоду. Запах этот похож на аромат подсохшего сдобного калача, испеченного на рождество. Звенит бандура, выговаривая нехитрую мелодию, что пряталась в струнах, как в былые времена — разбойник в лесу. Плачут струны по ушедшим хорошим дням.
В такие вот минуты и начинаются серьезные беседы.
За ужином разговор оживляется, потом снова стихает на время. Чтобы возобновиться затем в постели.
Рядом с кроватью — колыбель, в ней спят двойняшки. Валетом спят. По-другому не умещаются: узковатой сделал колыбель старый Сильва. Да и подросли двойняшки, по шесть месяцев уже им.
На пальце у Марики — шнурок от колыбели; обнаженная рука чуть колышется, в плавных линиях ее словно сгустился весь свет, таящийся в этом мирном вечере. Крохотная лампа горит на столе. В последнее время перешли Гозы на керосин: масло дорого обходится.
Мать Йошки волосы расчесывает, сидя на постели. Каждый вечер она их расчесывает. В другое-то время некогда, вот и привыкла так. Перину поправляет вокруг себя, наскоро бормочет обычную свою молитву: «Лягу я в свою постель, словно в смертную юдоль, три ангела надо мной, один хранит мой покой, второй мне глаза смежает, третий душу ожидает. Аминь». Руки ее движутся вверх-вниз и только при последних словах складываются вместе.
Йошка с сапогами возится, докуривает последнюю сигарету. «Дь-дь», — лепечет Мария. «Б-б-б…» — вторит ей Эржебет. «Ну, спать», — говорит Марика решительно и тянет за шнурок. Колыбель качается, мерно поскрипывая. Будто медведь идет на липовой ноге.
Бывало, всемогущие князья да короли посылали слуг во все концы своих владений искать такую вот горячую красоту, как красота Марики, а коли не найдут — голову им с плеч… Постель, в которой лежит Марика, — источник неисчерпаемой радости; биение ее сердца отдается даже в подушках. Холщовая сорочка белеет, как молоко; на льняной простыне грудь Марики, плечи, тело — словно сугробы или поднявшееся тесто. Ворот сорочки обшит кружевами шириной с ладонь; ворот широк, свободен, чтобы в любое время можно было маленьких покормить. Кружева мягко облегают груди, вокруг сосков — морщинки крохотные, как на поверхности вскипевшего молока. Сорочка — девичья еще, коротенькая; когда Марика снимает ее или надевает, готовясь ко сну, сорочка волнами охватывает тело. Однако никогда не может, она, эта сорочка, сохранить вкус, цвет, запах вчерашнего дня, вчерашней радости. Каждый раз другая в ней Марика. Будь хоть сто тысяч вечеров — сто тысяч раз новой покажется Марика Йошке. Она как цветок, который каждый день цветет новым цветом. Есть у нее свои слова, чтобы шептать на ухо; коротенькие слова, чуть длиннее буквы или еще короче, — и все они, без исключения, попадают мужу в сердце.
Не любовь это, то, что чувствует Йошка, когда думает о Марике. Это что-то иное, гораздо большее. Что-то такое, что встречаешь, листая старые книги о поклонении святым женщинам или читая о Благовещении… И эту-то женщину осмеяли чужие мужики у колодца!
Разве это люди, если они способны на такое? Не люди это, а дикие звери…
Такие вот мысли пробегают в голове у Йошки, когда он возвращается домой как человек, выполнивший свой долг. Со всех сторон из темных дворов, с крылец, из-за оград выглядывают люди.
— Красный Гоз туда ходил! Красный Гоз им показал! — радуются, а ведь так быстро все случилось, что никто ничего и не разглядел толком. Только Красный Гоз не станет зря по улицам ходить, так все думают.
У поворота в переулок Марика стоит ни жива ни мертва. Увидела Йошку, молча схватила его за руку; так и идут они домой. Порой оглядывается Марика со страхом, словно чудится ей, будто какая-то огромная рука тянется вслед за ними.
— Что ты с ними сделал? — спрашивает наконец она шепотом.
Смеется Йошка. Словно галька перекатывается в темноте переулка.
— Я-то? А ничего. Порядок навел. На улице должен быть порядок. Так ведь?
— Господи боже… как бы беды не вышло.
— Беды? Беды не будет. С чего ей быть? А если и будет… Тут уж ничего не попишешь. Бывает беда, которой надо в глаза смотреть.
— Но зачем это, Йошка, зачем? Есть же полиция, есть закон!
— Эх, Марика, пропали бы мы, если б на полицию да на закон надеялись. Ты чего ревела? Обидели они тебя?
— О… теперь уж все равно… они ведь так, не всерьез…
— А все-таки…
— Нет, нет, что было, то прошло.
Знает Йошка примерно, что могло произойти. Должно быть, зазорные слова кричали они Марике. Только ведь на какую-нибудь пустяковину Марика и внимания бы не обратила. Видно, были у нее причины реветь.