В поле, на поденщине часто бывает, что парни кричат вслед девкам да бабам всякое. Однако в поле — дело одно, а в деревне это совсем по-другому звучит. Марика тоже привыкла к такому: много раз ходила в артели на поденщину, жать, а там парни вещи своими именами называют во всеуслышанье. Однако в том-то и штука, что только во всеуслышанье, — а попробуй-ка с глазу на глаз… И пробовать не стоит: бабы глаза выцарапают… Сам же Йошка такого никогда не говорил, ни на людях, ни так. Не только Марике — никому. Так что непонятно даже, почему он сейчас во что бы то ни стало хочет узнать, что кричали Марике мужики.
— Ну скажи, не бойся.
— Не могу я сказать, скорей умру…
— Ага, вот видишь. Что я тебе говорил? Может тут закон помочь?
— Ну что ты, Йошка! Все равно это уже случилось, не поправишь ведь…
— Неважно. Это даже и не тебе нужно — отплатить за обиду. Да и не мне. Бог знает кому… Никто этого не может сказать, Марика, вот ведь какие дела. Просто мучает человека стыд, и тут хочешь не хочешь, а надо отплатить. Потому что если так оставить, то и жить неохота… — говорит Йошка. Что у него на душе, то и говорит. Хотя никогда еще не думал обо всем этом.
Приходят они домой.
Мать стоит на крыльце, ждет. Так она всегда стоит, когда случится Йошке ввязаться в какую-нибудь историю. По-другому помочь она ему не может, помогает сочувствием своим, беспокойством. Увидев, что возвращается сын цел и невредим, уходит в сени, лампу зажигает.
Огонь пылает в очаге, дым густыми завитками поднимается вверх, в дымоход; перед очагом двойняшки в ходунках. На четырех ножках у ходунков — колеса; стоят двойняшки друг против друга, и каждая толкает свои ходунки вперед. Двинутся ходунки в одну сторону, потом обратно. Хохочут девчонки, четыре маленьких руки мелькают в воздухе. Лепечут что-то, разговаривают… Они-то друг друга понимают, да взрослые их не поймут.
Приходят взрослые, наклоняются над ходунками, и каждый говорит что-нибудь ласковое; однако, чудное дело, не на своем языке говорят, а на детском. Головой кивают, чтоб понятней было; тени их движутся по стене, вырастают до потолка. А вообще-то им не с детьми, а друг с другом хочется поговорить: столько вопросов накопилось у каждого. Только получается что-то вроде того, как если несколько человек хотят сразу выйти в одни двери. Все хотят, а ни один не может.
— Ну что… поужинаем? — спрашивает наконец Йошка.
— Конечно. Сейчас…
Толченая фасоль на ужин, с луком, с перцем, со свежим хлебом. Едва сели за стол, калитка стукнула, входит Тарцали с женой. Эти, видно, до сих пор парой ходят по деревне.
— Добрый вечер, кум, кума, приятного вам аппетита, — здоровается Тарцали. Пирошка тоже здоровается из-за спины мужа, переминаясь с ноги на ногу.
— Спасибо, кум. Проходите, кума, — отвечает Йошка Гоз, глотая фасоль. Ложкой круг описывает в воздухе. Дескать, присаживайтесь.
— Спасибо, кум, мы уже отужинали, — говорит Пирошка и подходит к ходункам. Целует двойняшек. Закрыв глаза, всем ртом. По-другому она не умеет. Один у нее поцелуй: и для мужа, и для своего малыша, и для чужих детей. Раскроет широко губы, прижмет к щеке, потом сжимает их. Звук при этом слышится, будто лягушка в лужу прыгнула или оладья шлепнулась в тарелку. Мягкий звук, теплый. А вообще Пирошка целуется так потому, что не хочет на мать походить. С детства она привыкла все делать не так, как мать. Пашкуиха целует сжатыми губами, мелко и часто, как вода булькает, выливаясь из бутылки с узким горлышком.
Видно, сколько баб, столько разных поцелуев.
Берет Пирошка одну малышку, поднимает, целует, ставит обратно. Вторую берет, тоже поднимает. Смотрит Марика, и кажется ей, будто Пирошка цветы выдергивает с корнем… Одно утешение, что Пирошки ненадолго хватит: у нее один поцелуй — и вся любовь. И верно.
— Что за миленькие! — говорит Пирошка и уже в другую сторону смотрит.
Тихо становится; только Гозиха громко дует на фасоль. Тарцали сидит на припечке, огонь шевелит в очаге. Пирошка слоняется немного по сеням, потом останавливается у Йошки за спиной, говорит:
— Не бойтесь, кум, все уладится…
— Это про что?
— Ну, про этих… про землекопов… Одному крепко по голове досталось, врач его перевязывал. Да он не скажет, хоть полицейские и допытываются. Говорит, оступился, о камень стукнулся.
— Экий народишка… бросили человека одного, — говорит Тарцали. И тут же покашливает смущенно. Ногами шаркает по полу… Ведь если б не бросили того мужика одного, вряд ли сидел бы теперь кум за столом и ел фасоль… Старается Тарцали замять сказанное. — Словом, что было, то было. Кто не трус, тому больше всех достается. Я что хочу сказать, кум… Чертов эконом опять нас надул.
— Как так?
— А так… тем землекопам больше, чем нам, на восемь филлеров за кубометр платит.
— Это верно, кум. Только ведь они организованные, а мы нет.
— Да, они организованные… — с завистью говорит Тарцали. Ему, как и любому бедняку в деревне, очень нравится это слово. Кажется, что организованные — это какие-то необыкновенные, умные люди, опытные, удачливые… Они и сильнее, и дружнее, и всегда могут добиться, чего хотят.