Марика в хате моет посуду; вода плещет, посуда бренчит, а Марика весело складывает стопкой блюда да миски. Что говорить, как жизнь ни тяжка, а все чуть лучше становится, когда ты сыт. Отец снова на припечек сел, ногу на ногу положил, трубкой попыхивает. С трубкой он не расстанется, пока не выкурит табак до последней крошки. Мишка свою жужжалку опять вытащил; дверь открывается, хлопает, опять открывается — это Марика носит посуду в сени.
Красивая девка Марика: волосы что грозовое облако, клубящееся на горизонте. Кожа солнцем прихвачена, но не везде: лишь там, где не закрыта платьем, — на шее, на руках. А в остальных местах словно белый атлас. Глаза серые, как семя конопляное, с поволокой, и ресницы взлетают и опускаются, будто тень от дерева на оконном стекле в ветреную погоду.
Берет Марика веник, глинобитный пол подметает. Не затем, что сору много, а чтобы видны были от веника ровные, аккуратные следы. Пол в хате желт, белым песочком присыпан. Да, на такой пол и король не побрезговал бы ступить. На комоде стаканы поблескивают, вокруг зеркала не пересчитать разноцветных открыток: ох, много парней слали те открытки… а больше всех посылал Красный Гоз, подлый. Теперь вот за другой бегает…
Мишка смотрит на Марику, смотрит и не может поверить, что ей уже замуж выходить. Не очень-то разбирается Мишка в этих делах: только и знает он, что девки, выйдя замуж, волосы не в косу заплетают, а в узел забирают да еще по-иному завязывают шнурок на юбке. Пробует Мишка сравнить Марику с молодыми замужними бабами — мало ли их в деревне. Вспоминает, как идут они, принаряженные, постукивая каблучками, к колодцу; как в хорошую погоду сидят на лавочке перед хатами и говорят, говорят… Солнышко бьет им в глаза; немного отвернувшись в сторону, расстегивают они блузу на груди и кормят маленьких. И все говорят что-то непонятное, странное.
Нет, Марика не такая будет, думает он, а самому почему-то стыдно, и лицо у него краснеет, как маков цвет. Думает он и о Ферко, сыне Жирных Тотов, потом снова о Марике, но через то, что там между ними есть или будет, он перепрыгивает, как через глубокую канаву. С зажмуренными глазами. Словно боится, что если заглянет туда, то и упадет.
Мать приносит пустую бадейку, задвигает ее под кровать. Зимой ей тут место. И в тепле, и не видно. Останавливается посреди хаты, смотрит вокруг: все ль в порядке, все ли так, как надо, не забыли ль что. Но все в порядке, ничего не забыли. Ох-хо-хо, теперь можно и присесть ненадолго. На минуточку. Ведь столько дел у человека, всю жизнь дела да дела. Она усаживается рядом с мужем, откидывается спиной к теплой печке, уставшие ноги кладет на скамеечку.
— Передумала я, мама. Не пойду за Ферко, — тихо говорит Марика, встав перед матерью. И ждет. Прислушивается. Будто камешек вверх бросила и теперь ожидает: не может быть, чтобы не упал обратно.
Мать так ошарашена, что и сказать ничего не может.
— Ты… ты… у тебя хватит совести опозорить бедного парня? — с трудом выговаривает она наконец.
— Конечно, хватит! А что тут такого? Не пойду, и все тут.
— Вы только посмотрите на нее… А мы для тебя что же — пустое место?
— Отчего же пустое место? Не пустое место. Да ведь не вам за Жирного Тота замуж выходить, а мне. То есть… я тоже не пойду за него, ей-богу!
— Господи милостивый! Стало быть, и ты полоумная, не только этот хрыч старый, отец твой. Ты чего ж хочешь-то? Чего ждешь? Состариться хочешь, у нас на шее сидючи?
— Не состарюсь, мама, не бойтесь. Мало, что ли, парней в деревне?
У матери даже слов не хватает, так она растеряна. Ну, это уж слишком.
— И ты это мне сейчас говоришь? Сейчас? Когда и они все приготовили?
— А я всегда так говорила. И вчера, и позавчера. Да будет вам, мама! Вы вот к ним ходите все время, они вам колбасу дают и все такое, так сами за Ферко и выходи́те.
— Ты… ты… бессердечная, — мать больше не в силах говорить. Бросает еще взгляд на дочь: может, та в последнюю минуту сжалится над ней. Однако Марика не двигается и даже рта не разжимает, и мать вдруг сникает и как мешок валится на бок.
Михай Юхош на жену оглядывается — и остается сидеть, как сидел. Даже отодвигается подальше, будто для того, чтобы лежать ей было просторней. Он-то хорошо знает эти штуки: у бедной бабы это всегда было вроде как последнее оружие. Страшного тут ничего нет. Просто способ, чтоб от трудного вопроса уйти. В молодости ходила жена убирать в дом к секретарю, там, видно, и подцепила эту господскую дурь. Ведро воды бы ей сразу помогло, да нету под рукой, опять же в такой холод не стоит, пожалуй. Летом, оно бы хорошо, а так…
А Марика совсем перепугалась. В эту минуту она все-все бы сделала, что мать скажет, лишь бы не видеть ее вот такой бессильной и несчастной…
— Мама… родненькая… ну не ревите же… — умоляет она. Берет мать под мышки, поднимает ее, усадить хочет. Выйдет она за Ферко, конечно, выйдет, только бы мать была довольна и снова сидела и разговаривала, как всегда…