Воскресенье. Колокола вызванивают полдень, и, словно огромный колокол, гудит весь небосвод. Воздух так прозрачен, что, если глаз у тебя зоркий, иголку увидишь на макушке колокольни. Печные трубы дышат дымом: одни — черным, кудрявым, другие — бледным, прозрачным. Смотря чем топят в хате: дровами буковыми или кизяком. А кое-где трещит в огне сырая акация, по всей хате идет от нее гул и треск, выплескивается в сени, когда кто-нибудь дверь открывает. На плите жарится лук в сале, шипит мучная заправка, аромат ее смешивается с запахом горящей акации. Запах этот странно щекочет горло, и тут уж хочешь не хочешь, а разговоришься…
Но бывают люди, про которых даже заклятый враг не скажет, что они любят языком болтать. Такова, например, семья Юхошей; вот и нынче — тихо, молчаливо у них в хате.
Сам старый Юхош праздно сидит на припечке с трубкой; иногда лишь нагнется, дверцу печную отворит, зажмурится и возьмет из корзины, что стоит рядом, нарубленные ветки акации. Жмурится он, понятно, не от страха — как бы руку ненароком не оцарапать, а чтобы шальной сучок в глаз не влетел, потому что ветки еще мельче надо ломать. Подбросит в огонь, ногу на ногу положит, пошевелит ступней, дальше трубку сосет. Жена его, в девках Юлишка Лабро, тут же, у печки: то заправку помешает, то кастрюлю откроет — припозднилась сегодня с обедом, чего скрывать. Возьмется она за горячую посудину, потом за передник и, прихватив передником ручку, тащит кастрюлю ближе к краю плиты. Ничего, скоро уж закипит… вот заправить еще успеть…
Дочь их, Марика, переодевается за дверцей шкапа, то локтем стукнет, заденет дверцу, то коленом. Иногда покажутся из-за дверцы ее плечи: вот повесила праздничное платье, вот ищет домашнее. И тут вспоминает, что домашнее-то она заранее на кровать положила. Делать нечего: выходит из-за дверцы, озирается стыдливо. Идет к кровати, чуть поеживаясь, — будто в глубокую воду с берега. На голых плечах — только две бретельки от сорочки: одну придержит, другую подхватит, но те все соскальзывают с круглых плеч. Мишка, младший брат, смотрит на нее во все глаза.
Мишке тринадцать недавно минуло, есть ему до смерти хочется. Но молчит Мишка, терпит, а чтобы голод заглушить, мастерит вертушку-жужжалку. Строгает ее из буковой чурочки, что на военных занятиях[5] у печки подобрал, а шнурок — завязку от мешка — припас еще со вчерашнего дня. Продевает шнурок в дырку на чурочке, двойной узелок завязывает, цепляет на большие пальцы. Сперва неохотно вертится игрушка, потом расходится и начинает крутиться гладко да быстро — будто смазанная. Жужжанье ее летает-кружит по всей хате. Что твой шмель. Порхает над комодом, вьется между чашками, стаканами, налетает на зеркало, и вот уже бьется где-то под кроватью. Шнурок режет Мишке пальцы, и вертушка, стихая, жужжит все слабее, как оса, застрявшая в паутине.
Марика приготовилась платье надеть, руки подняла — да тут одна бретелька возьми и лопни. И раскрылась сорочка на плече, как страницы книги. Марика в сторону отвернулась, губу сердито закусив. Мишка глаза опустил: стыдно ему, что на сестру пялился. А мать уж заправку кладет в кастрюлю; бьет в потолок молочно-белый, душистый пар.
— Ставь миски на стол, Марика, — зовет мать. С тех пор как семья вернулась с воскресной службы, это первые слова, прозвучавшие в хате. Набирает мать в ложку немного уксуса, осторожно, по капельке, льет в кастрюлю, снова помешивает. Теперь уксусный запах наполняет хату, но ненадолго: мать вытаскивает из кастрюли куски жирной домашней колбасы с ливером, укладывает их горкой на блюдо. А пахнет колбаса, будто зрелая, слегка обожженная солнцем люцерна в знойный полдень. Волны запахов, сменяя друг друга, так и гуляют сегодня по хате, никуда от них не деться…
Михай Юхош — мужик тихий, степенный; про таких говорят: и мухи не обидит. На нем выгоревшая, но чистая жилетка; когда-то была она черной, а теперь такого цвета, как солонцы в засуху. Совсем белесой казалась бы эта жилетка, если б не коричневые заплаты на ней. Штаны, пожалуй, скорее сохранили первозданный цвет — но и здесь две большие заплаты красуются на коленях. Кто-нибудь посторонний, глянув без внимания, подумал бы, что Юхош где-то на коленях стоял. Только не такой человек Михай Юхош, чтобы на колени брякаться то и дело. Сколько на свете живет, ни разу, наверное, не стоял на коленях… Минуту-другую он еще медлит, глядя на горячие колбаски, от которых поднимается вкусный пар; потом, сняв шапку и бросив ее в изголовье кровати, встает, идет к столу. Подставляет стул, садится.