Были расклеены первые немецкие декреты, каравшие смертной казнью за неподчинение. Самые важные касались торговли хлебом: любой, кто будет пойман за покупкой или продажей хлеба по ценам выше довоенных, будет расстрелян. Этот запрет произвёл на нас гнетущее впечатление. Мы не ели хлеба много дней, питаясь вместо него картофелем и другими крахмалистыми блюдами. Но затем Генрик обнаружил, что хлеб ещё существует и продаётся и покупатель совсем не обязательно падает замертво на месте. Так мы начали снова покупать хлеб. Декрет так и не отменили, и поскольку все ежедневно ели и покупали хлеб на протяжении пяти лет оккупации, за одно это преступление в Генерал-губернаторстве, учреждённом на территории оккупированной Германией Польши, должны были вынести миллионы смертных приговоров. Всё же прошло много времени, прежде чем мы убедились, что немецкие декреты не имеют веса, а реальная опасность – та, что может обрушиться совершенно внезапно, из ничего, без правил и распоряжений, пусть даже фиктивных.
Вскоре были опубликованы декреты, касающиеся исключительно евреев. Еврейская семья могла хранить дома не более двух тысяч злотых. Прочие сбережения и ценные вещи надлежало сдать на хранение в банк на заблокированный счёт. В то же время еврейское недвижимое имущество следовало передать немцам. Естественно, вряд ли хоть кто-то был настолько наивен, чтобы по доброй воле отдать собственность врагу. Как и все остальные, мы решили спрятать все ценности, хотя они и состояли лишь из отцовских золотых часов на цепочке и пяти тысяч злотых.
Мы яростно спорили, как лучше всё это спрятать. Отец предложил несколько испытанных и проверенных методов с прошлой войны, например, просверлить дыру в ножке обеденного стола и спрятать всё ценное там.
– А если они заберут стол? – саркастически поинтересовался Генрик.
– Придурок, – раздражённо бросил отец. – С чего бы им понадобился стол? Тем более такой?
Он презрительно покосился на стол. Отполированная до блеска ореховая поверхность была вся в пятнах от разлитых жидкостей, в одном месте шпон немного отходил. Чтобы лишить этот предмет мебели последних следов ценности, отец подошёл к нему и поддел пальцем отошедший край шпона – тот отскочил, обнажив простое дерево.
– Что ты такое творишь? – упрекнула его мать.
Генрик предложил другой вариант. По его мнению, нам следовало прибегнуть к психологическому методу и оставить часы и деньги на виду. Немцы обыщут все укромные уголки и ни за что не заметят ценные вещи на столе.
Мы пришли к компромиссу: часы спрятали под буфет, цепочку – под грифовую накладку отцовской скрипки, а деньги затолкали в оконную раму.
Хотя все были встревожены суровостью немецких законов, люди не теряли мужества, утешаясь мыслью, что немцы могут в любой момент передать Варшаву Советской России и оккупированные только для виду территории будут в кратчайшие сроки возвращены Польше. В излучине Вислы всё ещё не была проведена граница, и люди приходили в город с обоих берегов реки, божась, что собственными глазами видели войска Красной армии в Яблонне или Гарволине. Но за ними сразу же приходили другие, и они говорили, что точно так же собственными глазами видели, как русские отступали из Вильны и Львова и оставляли эти города немцам. Трудно было решить, кому из свидетелей верить.
Многие евреи не стали ждать, пока русские войдут в город, а продали своё имущество в Варшаве и двинулись на восток, в том единственном направлении, куда они ещё могли уйти от немцев. Почти все мои коллеги-музыканты уехали и звали меня с собой. Но моя семья всё же решила остаться на месте.
Один из уехавших коллег вернулся через два дня, побитый и злой, без рюкзака и без денег. Он видел, как у границы пятерых евреев подвесили за руки к деревьям и избивали плетьми. И ещё он видел смерть доктора Хаскелевича, сказавшего немцам, что хочет пересечь Вислу. Под дулом пистолета они приказали ему зайти в реку, заставляя шагать всё дальше, пока он не потерял опору и не утонул. Мой коллега всего лишь остался без вещей и денег, был избит и отправлен назад. Но большинство евреев, хотя и подверглись грабежу и издевательствам, всё же добрались до России.
Конечно, нам было жаль беднягу, но в то же время мы ощущали некое торжество: лучше бы он послушался нашего совета и остался. Мы решили остаться из любви к Варшаве, хотя и не могли дать этому никакого логического объяснения.