А теперь вот стыдно, даже и поговорить с хозяином не о чем. Комната Вадима тоже была в мансарде. Все участники благотворительного концерта жили в семьях, Лиманского поселили в центре города, в старинном доме с узкой каменной лестницей и скрипучими деревянными полами в комнатах. Точно таких, как и в музее Бетховена. Как будто Вадим жил у него гостях. Инструмент, который стоял в смежной комнате — небольшой кабинетный рояль, — усугублял это впечатление.
Из окна была видна улица, дом напротив. Зашторенные окна, за ними частная жизнь. Вадиму пришло в голову, что Бетховен, возможно, не был так несчастлив в глухоте, как мог бы, не будь у него в голове музыки. Чтобы слышать её, слышать Бога, ему не нужны были громоздкие слуховые трубки, которые Вадим вчера видел в музее. А глухота отделяла его от суетности окружающего мира — разве это не благо для гения? Концентрация чувств. Одиночество. Служение Музыке требует одиночества. Пока Бетховен слышал своего Бога — он был счастлив.
Пока играл Лиманский — он тоже был счастлив, потому что говорил с Милой и думал, что она его слышит.
Странные, странные мысли…
Зима в Париже была мягкой, Рождество без снега. В России снег тоже не выпал, завернул мороз ниже пятнадцати градусов, без необходимости горожане не улицу не вылезали.
В такие дни и вернулся Лиманский в Петербург.
До концерта оставалось еще пять дней — редкий случай, обычно так складывалось, что два дня между выступлениями — это по-царски.
Никто не знал, что Вадим в городе, нигде его не ждали, ему не надо было спешить, выстраивать в уме план на день, бесконечно обращаясь к обязательным вещам. В том числе к музыке, графику выступлений, который обязывал, невзирая на сиюминутное состояние души, играть именно то, что означено в программе.
Вадим не сопротивлялся, он привык. Лишь иногда, редко, но случалось, что душа его бунтовала. И на концерте он вместо Рахманинова охотнее сыграл бы Шумана или Бетховена. А такого делать нельзя, публика покупает билеты именно на Рахманинова, и пианист должен оправдывать ожидания.
Но в этот свой приезд, о котором никто в Петербурге не был предупрежден, Лиманский оказался предоставлен сам себе. Странно, непривычно и даже тревожно. Куда пойти, чем заняться? На что потратить свободное время, Вадим решительно не знал. Подумав, он вспомнил, что обещал дочери помочь устроить дела с покупкой квартиры. Запросы Ирины оказались не хилые, денег от продажи недвижимости в Царском Селе на них не хватало. Мать, как услышала, только руками всплеснула — двушка на Васильевском, в бизнес-классе, десять миллионов, не меньше! Но Ирина уперлась, упряма была и капризна, привыкла добиваться своего и получать все, что хочет. Знала — отец уступит. Ну что ему, жалко, что ли! В конце концов, куда деньги девать?
Действительно, куда их девать? С тех пор как они с Милой расстались, прошло… Сколько прошло? Месяца полтора. Или больше. Вадим уже привык мерить свою жизнь от этого дня.
Он все играл, играл, играл… Чтобы забыть или чтобы не забывать?
Никогда душа его не знала такой тоски и не жаждала музыки настолько! Было много записей. И на редкость — почти все с первого дубля. Вадим касался инструмента и не искал, а отпускал на волю все, что в нем жило, трепетало, дрожало натянутыми струнами, что нежно сберегалось и могло быть доверено только музыке. Он записал в Японии все прелюдии Рахманинова, Рапсодию на тему Паганини, этюды и баллады Шопена. Раньше Вадим не так любил студийные записи, как живые концерты. Теперь студийный вакуум привлекал его даже больше, чем сцена. Идеальная, ничем не нарушаемая тишина. Никто не мог помешать, чихнуть, кашлянуть, хлопнуть дверью. Не звонили мобильные, не скрипели стулья — ничто не могло вмешаться, осквернить безмолвное дыхание пауз, истаивание финальных аккордов. За этой тишиной полностью уходил в музыку и Лиманский. Все дальше. Никого из близких не было рядом и некому было тревожиться о его состоянии. А оно ухудшалось, он все меньше спал, забывал поесть. Музыка забирала его. И он покорялся, уходил. Если бы Мила была с ним, она бы удержала. А так… для кого ему было оставаться?