Встречался некогда с одним X. Трус, если не стукач, он был сыном чекиста, что при определенных обстоятельствах в то время (Хрущев, Брежнев) было одно и то же (преемственность, очевидно, ценилась в определенных органах).
«В наше время существует система галочек. Набрал больше положенного, и на тебе поставлен крест. Тебя не только не будут печатать, но и могут посадить. За некоторыми писателями большая слежка, – говорил он. – И поэтому не надо превышать определенный предел галочек».
«Зачем ты это читаешь (я читал в Союзе Писателей, на кружке, свои «Записки сумасшедшего» – вполне безобидную по нашим временам вещь). – Ты же знаешь, что это читать на людях нельзя», – сказал он, подойдя ко мне после прочтения. Это казалось ему крамольным, кажется, он осторожно «курировал» меня.
Мне были противны эти разговоры. Я думал об определенных людях, которые сами проговариваются, что они причастны к «системе галочек». Я однажды ему сказал, что он – стукач. Кажется, он не обиделся.
После этого мы не виделись несколько лет.
Он говорил с брезгливостью о пьянстве русского народа. Я не без раздражения однажды ему сказал: «Русский народ – это мы».
Нет, он, очевидно, не причислял себя к русскому народу, он причислял себя, очевидно, к ИТР. Инженер и сын чекиста, он имел сытое достоинство и был рационален, как поросенок. Впрочем, мне плохого, кажется, он ничего не сделал. Бывают люди и хуже…
Высшее искусство – вдохнуть в прекрасное прекрасную душу, освежить жизнь, возвысить. Как часто красота и даже ослепительная красота несхожа с душой носительницы этой красоты. На этом часто обманывается юность. Этого до определенного времени не знал я.
«Меланхолия, уныние, застенчивость, эгоизм – вот жесткая расплата за высшие умственные дарования, которые они тратят, подобно тому, как злоупотребления чувственными наслаждениями влекут за собою расстройство половой системы, бессилие и болезни спинного мозга, а неумеренность в пище сопровождается желудочными катарами» (Ломброзо «Гениальность и помешательство»).
Я и есть герой нашего времени. Герой, так сказать, последней эпохи, грустный мальчик из-под колючей проволоки. Бледный недоносок, родившийся «в рубашке».
Вот «он» смотрит туда, в море, в залив, где «белеет парус одинокий», и вот он трогает детской рукой колючую проволоку, и вдруг сапог, хромовый сапог офицера, появляется в поле его мальчишеского зрения, сапог, готовый подмять его и раздавить. И вот тут уже мальчик поднял вверх глаза и двумя ручонками стал обнимать этот черный хромовый сапог, и мальчик уже умоляюще смотрит. Он умоляет отца, ибо этот сапог пришел с полей войны и взошел на ограниченную территорию, на заключенную проволокой в два ряда территорию и, встав на вышку, взглянул окрест себя и душа его страданиями человеческими не наполнилась…
…И вот так вот мальчик обнимал сапог отца, этот хромовый и немного приспущенный черный сапог, и грустил, и умолял, мол, не убивай ты меня, папа, почто ты меня папа-родина убиваешь, ведь ты каждый день кого-нибудь да убиваешь, ведь там, в твоей касте, в твоем классе, только и знают, что кого-нибудь да убивают.
Вот так мальчик умолял, рос, рос и незаметно вырос тихо среди степей и полей, и побережья моря: колючки, там, ковыль, а под вышкой беленькие дома, маленькие холмы и степи, под вышкой играли бледные, но, кажется, счастливые дети – пионерами были, в школу ходили…
Папа, разумеется, его не убил, ибо, как впоследствии говорила часто пьяная мама: «Вырастила бугая, а на х…я?», впрочем, последнее слово она иногда из скромности опускала, потому что перед ней находился, в конце концов, ее сын, а не какой-нибудь посторонний – это она, разумеется, понимала.
Короче говоря, родился однажды герой нашего времени, вышел из детского сада, из пионерского лагеря, со школьной скамьи, вышел он комсомольцем, а после двадцатого съезда, после известии о злодействах великих содрогнулась его душа, сосредоточилось его бедное сердце – вышел он из комсомола и пошел правду искать, да красоту, да возвышенно-прекрасное, да вот денег ему не хватало, да свободы, да работа на заводе была скучная, да местожительства долго было мало, а посему плакала его душа, плакала часто, душа его часто болела. И болела она еще оттого, что мало он в жизни сделал для искомой правды, для этого возвышенно-прекрасного, мало наследия детям оставил как в медяках благосостояния, так и в слове духовного знания, в слове русском – идеальном…
И теперь он, маленький мальчик, только умоляет, только говорит себе: «Дай мне смерть раньше любимых!»
А тут еще расплодилась талантливая гадина, которая, как ржа железо, съедает литературу. Все бы можно терпеть, да вот какой-то циничный анархизм из них прет, какое-то эгоистическое равнодушие и насмешливость, какое-то презрение к женщине, к лону девушки, матери, родины.