Сливовый шнапс. Маринованная сосиска. Это я на фото. И это. Это я в спортзале. Жму пятьдесят. Я ещё сильный. Это я в море. И смелый. Да, без штанов. Холодно было! А это дети. Это внуки.
– А вот ещё сосиска, – говорит Клара.
– А мой дед, – говорю, – служил в ГДР в гарнизоне под городом Гарделеген.
– Хорошо! – говорит Карл.
Двадцать ступенек обратно. Приятно по ним в тапочках.
– Мы, – говорит Волк. – Мы.
Сливовое тепло в желудке.
– …Разводимся. Наверно. А просто стало трудно.
Весёлые улицы – с востока на запад, грустные – с юга на север. Вдоль весёлых тянутся кабаки. На грустных грустно.
Из улиц возникли квадраты, в квадратах живут люди, район называется Шиллеркиц, впрочем, неважно.
Я выбираю, где перекусить.
Суданский ресторан. Прикольно. В Судане геноцид.
Бирманский. Война и голод.
Йеменский. Война.
Русский, ну надо же. Вроде опять воюем.
Эфиопский. Украинский. Афганский.
Так прочь отсюда, к чёрту, в Кройцберг, взять коктейль с мескалём и айраном, изысканный, солоноватый, восемь таких коктейлей – мамина пенсия, восемь на восемь на восемь – новый протез, но это неважно, важна только изморозь на бокале, на этом приятном, сверхкрепком немецком стекле.
Сворачиваю с грустной на весёлую. Вдали торчит Big Dick. Так называют телебашню. Она похожа, впрочем, не на член, а на удава, пожравшего Землю. И кстати, звонкий шар посередине, я слышал, крутится, как мир.
От сосновых иголок дорожки в лесу золотые. Я боюсь умереть и бегу.
Я боюсь умереть и поэтому по утрам вижу в зеркале хилые рёбра удавленника, вздутый живот утопленника. Долго щупаю дырку в зубе, набухшие чёртовы вены.
Эмма, Элла – как там её? – помню только холод груди в ладони – говорила, я для русского в отличной форме. Но я боюсь – и вот пробежка. Солнце. Мой страх, мои кроссовки, всё застывает в янтаре. Пахнет отличным ничем. Лес так прозрачен, что я бегу насквозь. Глубокий вдох – два быстрых выдоха. На самой солнечной поляне – человек. Он держит за левую ногу куклу-ребёнка и поджигает ей волосы. Почему-то пахнет палёной говядиной. Второй человек смотрит. Я не знаю зачем, и зачем ты, Берлин, показал мне ещё и это. Бегу быстрей.
«Змея ожидания». Так по-немецки «очередь». И мы в хвосте. А в голове весёлый вышибала в костюме жабы. Он гонит нас, мотая головой, и мы идём в какой-то правильный подвал без фейс-контроля. Там даб.
– Вы готовы к Вавилону? Вы! Го! Товы?!
Диджей-проповедник кидает в толпу басами. Вавилон – это танец.
В туалете паук из людей занимается сексом. Вавилон – это плен.
Одногрудая рвёт рубашку, ругает зеркало. Вавилон – это сон.
А за пультом уже повелитель техно с козлиным клоком тьмы на подбородке. Бум! И мы танцуем бум-бум так, что лопаются глаза и летят зрачки, мы Нефер-бум-бум-тити. Я танцую, что я великий и чтобы остаться тут навсегда.
– Я ещё молодая! – танцует Тень.
Мы уходим, хромая, с танцпола последними. А в соседние клубы всё тянутся змеи. Транс в костюме котёнка, татуированный жуками бородач и просто страшный мужик в чёрном стоят на страже. Проигравшие, кажется, даже рады, что они недостаточно чудаки.
В старинной стене вокруг Берлина было два-дцать ворот. Остался лишь рокот на карте: Потсдамер Тор, Розенталер Тор. У Гамбургских ворот пожилая вьетнамка с гладким, как небо, лицом стрижёт мне ногти. Могу и сам. Но мне нужна история на «т», и я пошёл к воротам, и вот ворота. Вьетнамка учит меня немецкому.
– У меня… есть… сестра. Знаешь «сестра»? Сес-тра! А у тебя?
– Не, я… Найн. Нихьт.
– Ты один?
– Есть… жена. Есть… мама. Она… болеет.
– А моя умерла. Давнооо!
И смеётся. Радуется, что всё понятно.
– Ты хороший. Знаешь «хороший»? Оставайся с нами.
Но этого мало на «т», и, сунув в карманы внезапно чужие руки, я иду посмотреть на мушруша. Голова у него рогатая, улыбается, передние лапы львиные, задние орлиные, чешуя по всему телу. Симпатичный. Вот бы его городу на герб. Но там уже медведь. А мушруш – на двадцать первых берлинских воротах, воротах Иштар. Их по кирпичу перевезли сюда из Вавилона. Чтобы мне улыбнулся священный зверь верховного бога, золотой на синем.
Поезда заикаются. Цепенеют. Опаздывают. Будто всей подземке дали по башке. Да так и было. В разделённом Берлине всё было в клочья. И над, и на, и под землёй. Подземку тоже рассекли. Туннели стали тупики. Лишние станции заколотили.
Три старухи со мной на платформе. Одна покупает билетик. Другая мнёт. Третья рвёт просроченный на части. А говорят они по-русски.
– Ой, девочки, ну где же поезд. Мороженого хочется.
– Ой, тридцать лет на сквозняках. А теперь вот сидит что-то в лёгких.
– Ой, сорок лет без ангин. А теперь вот шевелится что-то в горле.
Что вы, девочки. Это город-сквозняк. Вот и сейчас несётся из туннеля. Надо беречься. Какое там мороженое.
– Я могла босиком по снегу!
– Я могла без колгот по льду!
– Я стирала бельё, раздвигая руками льдинки! Так что, клубничного?
Летит билетик. Может, мой. А поезда всё нет. Тоже мне, Германия.