— Бревно. Несет течением. Они тут постоянно встречаются.
— Да нет же! — возбужденно выкрикнула я с дрожью в голосе. — Я видела, Томас! Это ома, это была ома! Матерая, Матерая!
Молнией сорвавшись с места, я понеслась к Наблюдательному Пункту за своей удочкой. Томас со смешком сказал:
— Да ну, брось! Даже если это старая щука. Хотя поверь, Уклейка,
такого размера щуки не бывают.— Это была она, Матерая, — упрямо твердила я. — Она. Она. Длиной в двенадцать футов. Поль говорил, черная, как ночь. Никакое это не бревно. Это ома.
Томас смотрел на меня и улыбался. Секунду или две я выдерживала его ясный, дерзкий взгляд, потом смутилась, отвела глаза.
— Это она, — повторяла я чуть слышным шепотом, — Это она. Я знаю.
Что сказать, я часто гадала потом. Возможно, это и впрямь, как говорил Томас, было плавучее бревно.
Конечно же, когда я под конец ее поймала, никаких двенадцати футов в Матерой не оказалось, хотя, нет слов, такой громадной щуки никто у нас не видал. Не вырастают щуки до такой величины, говорю я себе, а то, что я видала тогда, — или то, что мне померещилось, — в тот день на реке было величиной с крокодила, с которым боролся Джонни Вайсмюллер[69]
на утренних воскресных сеансах у нас в «Мажестик».Но это по зрелом размышлении. В те годы не существовало еще таких преград для веры, как здравый смысл и логика. Мы верили своим глазам. И пусть иногда над этим потешались взрослые, но кто знает, где она, правда? В душе я была убеждена, что в тот день увидала что-то чудовищное, многоопытное, коварное, как сама река, то, что человеку ухватить не под силу. Оно забрало Жаннетт Годэн. Оно забрало Томаса Лейбница. Оно чуть не забрало меня.
Часть четвертая
«la mauvaise réputation»
Вычистить и выпотрошить анчоусы, натереть солью внутри и снаружи. Засыпать внутрь каждой рыбки побольше крупной соли и веточки солероса. Уложить в бочку головками кверху, пересыпать слоями соли.
Очередной маневр. Открываешь бочку, видишь: стоят на хвостиках в мерцающей серости соли, пялятся на тебя с немой рыбьей тоской. Берешь сколько надо для сегодняшней готовки, оставшуюся укладываешь как следует, добавив соли и солероса. В полутьме погреба глаза рыб полны безнадежного отчаяния, как у детей, тонущих в колодце.
Немедленно эти мысли долой, как головку с цветка.
Мать пишет синими чернилами, аккуратно выводит, но строчки косят. Внизу приписывает что-то уже кое-как, но на том самом «нелини-былини», немыслимые каракули жирным красным, как помада, карандашом: «тенлини батлителникони» — нет таблеток.
Она стала пить их с начала войны, сначала не часто, раз в месяц, а то и реже; потом, в то странное лето, когда постоянно чувствовала запах апельсинов, — без особой оглядки.
«Я. все старается помочь, — коряво выводит она. — Нам обоим от этого немного легче. Ходит за таблетками в „La Rép“ к одному малому, его Уриа знает. По-моему, не только за этим. У меня хватает ума не спрашивать. Ведь не железный же он. Не то что я. Стараюсь не подавать вида. Зачем? Он не выдает себя. И на том спасибо. На свой лад он обо мне печется, только это все зря. Между нами трещина. Он там, где свет. Ему представить страшно, какие страдания я терплю. Я это знаю и еще больше ненавижу его за то, что он такой».
И потом, уже после гибели отца:
Нет таблеток. Немец говорит, может еще достать, но он не приходит. С ума сойду. Своих детей бы продала, чтоб только раз нормально уснуть.
У последней записи, как ни странно, есть дата. Она-то и пролила свет. Мать тряслась над своими таблетками, прятала бутылочку подальше на дно ящика в своей спальне. Бывало, вынет, перевернет, посмотрит на свет. Коричневое стекло, на этикетке до сих пор можно различить полустертую надпись по-немецки.
Нет таблеток.
В ту ночь как раз и были танцы, и был последний апельсин.
— Ах да, Уклейка,
чуть не забыл!И, обернувшись, метнул, как мальчишка мячик: поймаю — не поймаю. Такая у него была манера, прикинуться, будто забыл, и подразнить: мол, не ухватишь свой трофей, в Луару канет — и все.
— Твой любимец!
Я без труда поймала левой рукой апельсин, засмеялась.
— Скажи своим, чтоб сегодня приходили в «La Mauvaise Réputation». — Подмигнул, глаза хитро блеснули кошачьим изумрудом. — Там что-то веселенькое намечается.