За время войны он уже убил одного англичанина и двоих французов, но никакой тайны из этого не делал и говорил об этом так, что не возникало ни малейших сомнений: выбора у него не было. А ведь среди этих французов мог быть и наш отец! – позже осенило меня. Но даже если бы это было и так, я бы простила Лейбница. Да я все на свете готова была ему простить!
Сначала я, конечно, осторожничала. Мы встречались с ним еще три раза – дважды с ним одним у реки и один раз в кино, где он был вместе с Хауэром, а также рыжим приземистым Хайнеманом и медлительным полным Шварцем. Дважды мы передавали ему записки через того черноволосого мальчишку, который поджидал нас у газетной стойки; и два раза получали передачи от Лейбница: сигареты, журналы, книги, шоколад и упаковку нейлоновых чулок для Ренетт. Как правило, взрослые почти не остерегаются детей и при них не очень-то стараются следить за языком. Благодаря этому нам удавалось выудить прямо-таки невероятное количество самых разнообразных сведений, которые мы и передавали Хауэру, Хайнеману, Шварцу и Лейбницу. Другие солдаты с нами почти не общались. Шварц, который немножко знал французский, иногда весьма плотоядно поглядывал на Ренетт и что-то ей нашептывал по-немецки – и мне почему-то казалось, что все эти слова звучат грубо и непристойно. Хауэр отличался скованностью и неловкостью, а Хайнеман, наоборот, был очень шустрым, нервным и энергичным и вечно скреб свою рыжеватую щетину, казавшуюся совершенно неотделимой от его физиономии. Но при виде прочих немцев мне всегда было не по себе.
Один лишь Томас ко всему этому не имел отношения. Он был таким же, как мы. Он был одним из нас. И мы полностью ему доверяли – так, как, может, не доверяли больше никому. Эта наша взаимная привязанность, возможно, не была столь очевидной, как равнодушие нашей матери, явная нехватка друзей или даже тяготы войны, и не была столь значимым событием, как, допустим, гибель отца. Впрочем, всего перечисленного сами мы почти не замечали; мы существовали как бог на душу положит, в собственном маленьком мирке, полном диковатых фантазий, и появление в нашей жизни Томаса определенно застало нас врасплох. До этого момента мы и сами не понимали, как отчаянно он нужен нам. Не из-за того, что он приносил шоколад, жевательную резинку, косметику и журналы. Нет, просто нам был нужен хоть кто-то, кому можно поведать о своих подвигах и удивить своими поступками; с кем можно разделить тайны; кто обладает не только молодым задором, но и определенной мудростью и жизненным опытом; кто умеет увлечь, рассказать о чем-то так увлекательно, как Кассису и не снилось. Приручение, впрочем, произошло не сразу. Мы ведь были «дичками», как выражалась мать, и с нами еще требовалось найти общий язык. Но это Томас понял, должно быть, с самого начала и повел себя весьма умно, завоевывая нас поодиночке, одного за другим, каждому давая возможность ощутить себя особенным. Боже мой, да я и теперь еще почти верю в его искренность! Даже теперь.
Удочку я для пущей сохранности спрятала на Скале сокровищ. Пользоваться ей приходилось очень осторожно – уж больно у нас в Ле-Лавёз много было любителей совать нос не в свое дело; если вовремя не остеречься, хватило бы и брошенного мимоходом намека, чтобы мать почувствовала неладное. Поль, разумеется, об удочке знал, но я соврала ему, что когда-то она принадлежала отцу; впрочем, Поль при своем жутком заикании к сплетням ни малейшей склонности не имел. А если он что-либо и заподозрил, то держал подозрения при себе, и я была ему за это весьма благодарна.
Июль выдался жаркий, но дождливый; грозы случались чуть ли не через день; в небе над рекой постоянно клубились страшноватые багрово-серые клубы туч. Под конец месяца Луара совсем вышла из берегов; все мои ловушки и сети смыло и унесло течением. Вода залила даже кукурузные поля на ферме Уриа, причем кукурузные початки были совсем зелеными, им еще недели три по крайней мере полагалось зреть. Теперь дождь лил почти каждую ночь; молнии с треском разрывали небеса, точно листок фольги. Рен при этом испуганно вскрикивала и пряталась под кровать, а мы с Кассисом, наоборот, стояли у открытого окна, разинув рты, – мы все пытались проверить, нельзя ли поймать радиосигнал с помощью зубов.
Тем летом головные боли у матери случались особенно часто, хотя узелком с апельсиновыми корками – действие которого я существенно усилила, пополнив его шкуркой того апельсина, который подарил Томас, – я пользовалась всего дважды в июле и еще ни разу с начала августа. Так что приступы у нее случались в основном сами по себе; кроме того, она без конца маялась бессонницей и просыпалась, по ее собственным словам, «с полным ртом колючей проволоки и без единой здравой мысли в голове». В те дни я мечтала о Томасе так же страстно, как умирающий от голода – о хлебе насущном. По-моему, Рен и Кассис испытывали примерно те же чувства.