Непрекращающиеся дожди наделали немало бед и в нашем фруктовом саду. Яблоки, груши и сливы, разбухнув от чрезмерного количества влаги, стали лопаться и гнить прямо на ветках; осы въедались в исходившие соком плоды, и казалось, деревья покрыты живым коричневым плащом, от которого исходит неумолчное жужжание. Мать делала все, что было в ее силах. Она даже прикрыла самые любимые деревья брезентом, пытаясь защитить их от дождя, но толку от этого было мало. Почва, насквозь пропеченная и выбеленная июньской жарой, теперь превратилась в вязкое месиво; деревья стояли в озерцах воды, в которой гнили их обнажившиеся корни. Мать постоянно подсыпала к стволам смесь земли с опилками, пытаясь предотвратить загнивание, но и это не помогало. Фрукты падали на землю и превращались в какую-то сладковатую подливу из падалицы и глины. То, что еще можно было собрать, мы, конечно, собирали и спешно превращали в повидло, но было уже абсолютно ясно: урожай пропал, не успев толком созреть; спасти его хотя бы частично не было никакой возможности. Мать совсем перестала с нами общаться. За эти недели сплошных страданий ее постоянно сжатые губы превратились в тонкую белую линию, глаза совершенно провалились, а тот тик, что обычно возвещал начало очередного ужасного приступа, теперь преследовал ее почти постоянно. Все это приводило к тому, что количество таблеток в заветной бутылочке, хранившейся в ванной, стало уменьшаться гораздо быстрее, чем прежде.
Особенно молчаливыми и безрадостными были рыночные дни. Мы продавали все, что могли продать. Урожай у всех в нашей местности был никудышный; по-моему, на берегах Луары не осталось ни одного фермера, который не пострадал бы от ливней. Бобы и фасоль, картошка и морковь, кабачки и помидоры – все сперва пострадало от жары, а потом от непрерывных дождей, так что на продажу собрать почти ничего не удавалось. И тогда мы стали распродавать те припасы, что остались с зимы: консервы, домашние колбасы, вяленое мясо, паштеты и даже домашнюю свиную тушенку, сваренную относительно недавно, потому что свинью пришлось зарезать. Мать пребывала в отчаянии и каждую такую распродажу воспринимала как последнюю в своей жизни. В иные дни лицо у нее было таким горестно-мрачным, что покупатели не только ничего у нас не покупали, но попросту испуганно шарахались от нашего прилавка; у меня внутри все прямо-таки сжималось от страха и огорчения из-за матери – из-за всех нас, – а она продолжала стоять с каменным лицом, словно ничего не видя вокруг и приставив палец к виску, точно дуло пистолета.
Однажды, приехав на рынок, мы обнаружили, что окна лавки мадам Пети забиты досками. Месье Лу, торговец рыбой, поведал мне, что в один прекрасный день она попросту собрала вещички и куда-то скрылась, никому ничего не объяснив и даже адреса не оставив.
– Может, это из-за немцев? – предположила я, и мне стало немного не по себе. – Ну, из-за того, что она еврейка и все такое?
Месье Лу как-то странно на меня посмотрел и ответил:
– На этот счет мне ничего не известно. Я знаю только, что она буквально в один день снялась с места и исчезла. А ни о чем другом я понятия не имею и тебе об этом болтать не советую. Если у тебя, конечно, осталась хоть капелька ума.
И он снова так холодно и неодобрительно на меня посмотрел, что я, испугавшись, тут же извинилась и поспешила уйти, чуть не забыв пакет с подаренными мне рыбными обрезками.
Мне, конечно, стало легче, когда выяснилось, что мадам Пети вроде бы арестована не была, но вместе с тем меня терзало непонятное чувство неудовлетворенности и обманутых надежд. Какое-то время я молча размышляла, а потом начала потихоньку расспрашивать и выведывать – и в Анже, и у нас в деревне, – что случилось с теми людьми, о которых мы докладывали немцам. Мадам Пети; месье Тупе или Тубон, учитель латыни; парикмахер из той мастерской, что напротив «Рыжей кошки», которому приносили много разных свертков; те два человека, беседу которых мы как-то в четверг подслушали возле кинотеатра после окончания фильма. Довольно странно, но мысль, что мы собираем совершенно бессмысленные, никому не нужные сведения – и возможно, только с целью позабавить или посмешить Томаса и его приятелей-немцев, – тревожила меня куда сильнее, чем понимание того, что наше стукачество причинило некоторым людям действительно серьезный вред.
Должно быть, Кассис и Рен давно уже догадались, в чем дело. Но в девять лет ты живешь еще совсем в ином мире, чем в двенадцать или тринадцать. Понемногу я вызнала, что никто из тех, на кого мы доносили, не был арестован или допрошен, и ни одно из тех мест, которые нам казались подозрительными, обыску не подверглось. Даже загадочное исчезновение месье Тубона было легко объяснимым.
– О, его пригласили на свадьбу дочери в Ренн! – радостно сообщил мне один из учителей по кличке месье Ду[41]
.– Так что никуда он не исчезал, киска, и никакая это не тайна. Я сам передал ему приглашение.