— Не то слово. Просто надо понять, что любой народ, который пойдет социалистическим путем, любой, в том числе и немецкий, станет нашим другом. И относиться к нему надо, как к другу. А в Восточной Германии...
Николай Николаевич вдруг прислушался, предостерегающе поднял палец.
— Дочь пришла. При ней, пожалуйста, не надо об этом: она еще не успокоилась. Будем говорить о школе, если не возражаете.
Из коридора донеслось:
— Папа, у нас есть кто-нибудь?
Николай Николаевич повел бровями над оправой очков, глянул на Алексея Петровича, мол, видите, какая чуткая?
— Да, у нас гость. — И, когда она вошла, церемонно представил: — Хлынов Алексей Петрович, некогда мой коллега, а ныне... гм, гм... служит в местах, не подлежащих оглашению.
Странное дело — после отъезда Алексея Петровича Карин не сразу смогла разобраться в своем душевном состоянии.
Там, в библиотеке, в первую секунду ей стало до слез жалко этого одинокого человека — жаль, что у него погибли жена и дети, и ей тогда неудержимо захотелось взять его голову, запустить пальцы в черные, чуть поседевшие у висков, но еще совсем густые и, видимо, очень мягкие волосы... Она все же сдержалась, и это было хорошо и правильно, потому что знала: воли себе давать нельзя!
Потом, много позже, пришла другая мысль: Алексей Петрович свободен! Нет, она, Карин, не была в этом виновата, и она давно и бесповоротно осудила то, что было в Германии прежде и что было виновно в гибели жены и детей Алексея Петровича. Она приняла новую правду, правду Алексея Петровича, и хотела быть с ним рядом всегда, везде — насколько это было возможно. Хотела вместе с тем, чтобы, кроме нее, Алексей Петрович в мыслях не держал другой женщины, потому что он был не из тех, кто умеет раздваивать душу, это Карин понимала, и потому было хорошо, что именно теперь, когда она его знает, у него никого больше нет...
Но мысли эти рождали все новые и новые: зачем ей все это? Зачем ей душа Алексея Петровича, и почему сейчас она ждет его возвращения, ждет так, как не ждала погибшего мужа? От себя самой скрывать было нечего. Она все еще не забыла, — и не могла забыть! — какое неизведанное прежде волнение охватило ее в ту предновогоднюю ночь, когда он вдруг поцеловал ее глаза, и она неожиданно поняла, что в глубине души ждала и хотела этого, только не представляла, как это будет, и была поражена его нежностью... И то, что он потом исчез и три недели — точно, она считала! — не показывался ей на глаза, было так на него похоже и лишний раз подчеркивало его душевную чистоту. Зато какие глаза были у него потом, когда они стояли у магистрата, у его машины, и какое было лицо — радостное, даже счастливое. Сколько сил стоило ей сдержаться, не кинуться ему на шею, потому что они все равно не могли стать мужем и женой. Карин отчетливо сознавала все, что их разделяло. Но теперь, оставшись одна, она еще отчетливее поняла, что если бы Алексей Петрович уехал насовсем, это было бы так плохо, что никакими словами выразить невозможно, и она, наконец, сказала себе то единственное слово, которое только и могло определить ее отношение к Алексею Петровичу: она любила этого большого, чуткого, душевного русского офицера, как никого и никогда не любила, и хотела, чтобы он, несмотря ни на что и вопреки всему, был рядом...
А жизнь катилась по-прежнему.
Ежедневные репетиции требовали огромного душевного напряжения. Надо было не только без устали шлифовать старое, но и готовить новое. А новое — это не только выучить новые слова и новую мелодию, для Карин с ее абсолютным слухом это было несложно, — требовалось уловить тот душевный настрой, с которым поэт писал стихи для песни и композитор — музыку: требовалось понять, почему они считают, что эта именно музыкальная фраза заставит зал загрустить, а эта вызовет волнение, и самой поверить в это, самой взгрустнуть и взволноваться, потому что иначе люди тебе не поверят, а такое проникновение в песню никогда сразу не приходит. И она снова и снова просила: герр Фите, уважаемый, будьте добры, вот эту фразу еще раз. Сама, наклонившись к безотказному своему аккомпаниатору или положив ладони на полированную черную крышку рояля и чуть склонив голову, вслушивалась в мелодию, повторяя про себя... Да, да, хорошо, уважаемый герр Фите, только здесь буду петь совсем нежно, вам не надо меня заглушать... Да, вот так, а теперь давайте все сначала!
Она сама была себе режиссером и своим наставником, и ей казалось, что, зная Алексея Петровича, его сильный характер и его чуткую душу, она умеет правильно понимать все те песни, которые теперь безраздельно ее покорили. Так она думала и так оно, в сущности, было.
Два-три раза в неделю Карин пела в концертах, которые теперь регулярно шли в Альбертусхалле, и еще пела на выездах — то в Рудельсдорфе, там были казармы Народной полиции, то для детворы, то на шахте «Кларисса», то для молодежи. Такие шефские концерты, ставшие в Восточной зоне привычными, приносили огромную радость: это хорошо, когда тысячи и тысячи людей и особенно дети тянутся к музыке, тем более к такой изумительной!