Весной 1944 года ее вызвали в Арбайтсамт, на биржу труда. Извинились за беспокойство и очень вежливо спросили, думает ли вдова кавалера Рыцарского креста личным трудом помогать фатерланду в эти тяжелые времена. В рейхе после Сталинградской катастрофы завершалась тотальная мобилизация в армию и промышленность. Карин пошла на радиозавод «Телефункен»: с трудовой повинностью спорить не приходилось, тем более, что уроки пения, которыми она жила этот год, мало что давали. Разумеется, вдове кавалера Рыцарского креста, павшего за фюрера и фатерланд, место определили не в цехах, а в заводоуправлении, благо Карин очень быстро овладела стенографией по единой немецкой системе и стала «штенотипистин» — стенографисткой, да еще и машинисткой одновременно. И потянулись тусклые, никчемные, однообразные дни — без музыки, которую Карин больше не могла слышать, без былого воодушевления, ничего светлого не было впереди. Память о погибшем муже осталась, но за год боль поутихла: уж слишком мало они были вместе, слишком быстро забрала его война. Наверное, если б не сын, жизнь вообще не имела бы смысла... Летом, когда Саксония купалась в буйной, залитой солнцем зелени, катастрофа постигла немецкие войска в Белоруссии. О разгроме перешептывались на заводе. Карин поняла, что теперь Германию ждет поражение, неотвратимое и беспощадное. И испугалась — не за себя, за Германию. Она, человек искусства, отнюдь не была нацисткой, но она любила свою землю, свои песни, свои мелодии и не хотела, чтобы все немецкое было предано анафеме и растоптано только потому, что оно немецкое.
В ночь с 13 на 14 февраля 1945 года, когда грозные русские армии стояли на Одере и в Силезии, Карин пережила ужас ночной бомбежки: тысячи английских и американских машин в несколько часов стерли с лица земли исторический центр Дрездена. Оглушенная, полузасыпанная в бомбоубежище, прижимая к себе задохнувшегося в истерике полуторагодовалого Арно, она бросила в лицо пробившимся в убежище фольксштурмовцам: «Хватит! Пусть лучше ужасный конец, чем этот ужас без конца!» Мысль эта не показалась ей теперь преступной, хотя все вокруг твердили — радуйтесь войне, ибо мир будет ужасным. И потом, на сборном пункте, куда ее отвезли, она думала о том же: пусть лучше придут русские, они все же люди, и их можно терпеть, чем эти бомбы, и огонь вокруг, и запах горелого мяса, и клочья разорванных человеческих тел... Наверное, фольксштурмовцы думали так же: на нее не донесли, и май 1945 года она встретила в том же заводоуправлении, еще полтора года проработала там, исподволь присматривалась к трем русским офицерам, которые командовали теперь всеми делами.
Эти русские оказались совсем не страшными. Они были обычными людьми, и Карин даже обнаружила, что все они разные. Подполковник Павлов был строг и любил точность. С немецкими инженерами разговаривал только деловым тоном и только о работе: что демонтировать, в какой последовательности, как паковать и как отправлять. И что ставить взамен снятого оборудования и как ставить. Другой подполковник, с очень трудной фамилией, Целищев (Карин так и не освоила ее, говорила Челичев) был добродушен, любил послушать немецкие анекдоты и даже смеялся, когда находил, что анекдот смешной. Капитан Петровский — черноглазый красавец, высокий и широкоплечий, — был застенчив и как бы соблюдал невидимую дистанцию между собой и женщинами в заводоуправлении. Карин и другие работницы удивлялись, почему этот человек, который безусловно имел бы успех у женщин, ведет себя так? Объяснил ей подполковник Целищев: оказалось, что четыре года назад, уходя на войну, Петровский оставил дома, где-то в Сибири, невесту, и он, — подумать только! — хранит ей верность! В душе Карин что-то шевельнулось — смесь удивления и симпатии к этому русскому...
В 1947 году в Восточную Германию приехал академический хор имени Свешникова. Сотрудникам заводоуправления их русские коллеги достали билеты, и Карин попала на концерт, — из чистого любопытства, ибо давно уверила себя, что ее музыкальная жизнь кончилась.
Невозможно описать, что с ней произошло. Ведь она была артисткой, певицей. Она и оставалась ею — несмотря ни на что. И если она не могла петь, то уж слушать и понимать музыку она умела. Она плакала от восторга, не стесняясь слез — да их и не видел никто в зале, где сотни людей, захваченные, покоренные мастерством шестнадцатиголосого хора, после каждого номера до хрипоты кричали «бис», яростно аплодировали и даже топали ногами, так что почти каждая песня исполнялась дважды.
Карин ушла с концерта потрясенная. Потом она накупила пластинок с этими волшебными песнями, — их теперь продавали повсюду, — и оказалось, что их можно слушать часами, одну за другой: они не надоедали!
Какая изумительная, истинно академическая стройность мелодий! Какое великолепное звучание!