Читаем Пятая печать. Том 2 полностью

Гордеич порошковым молоком и собачьими сосисками грЕбует (брезгует). Кержаки не курят, спиртное не пьют и в еде привередливы. Говорит Гордеич, что у него желудок старой веры и американский второй фронт не принимает, для него одного достаточно. А мой желудок не только на два фронта справляется, он и шамотный кирпич запросто переварит! На мартене снабжение лучшее по заводу. Никто от того не растолстел, но мужики в силе. «Работа така, что без силов, оот, делать тут неча!» — говорит Гордеич.

У меня и у Гордеича одна по жизни маята — одиночество… Недавно он жену схоронил от воспаления легких. Ее гебист в холодной держал, пока на арестованного ее брата протокол писал… А перед тем похоронку она и Гордеич получили на старшего сына… а младший сын воюет в Уральском танковом корпусе. Наверное, от одиночества стал Гордеич меня по молодости моей сынком называть. Говорит, что я на его младшего сына схож. Дескать, тот тоже придурок, — все ему похрену, только улыбается… Потом Гордеич домой к себе стал приглашать. Сперва стеснялся я — не привык к домашнему обиходу. А как обвык, так понравилось, и частенько ночую у Гордеича. Наварим мы картоху в мундире и макаем в тарелочку с постным маслицем и сольцой. А потом уж и кипяточек швыркаем для размягчения души. Ну после — разговор душевный…

Дотопали. Все дома на этой улице, как бастионы, на века сработаны. Гордеич отпирает двери, а я, проверив почтовый ящик, набираю в сарайчике охапку поленьев, звонких от морозной сухости. В доме Гордеич зажигает огарок свечи. При его мерцающем свете разжигаем печку. Это дело первое — выстыл дом за сутки. Жарко вспыхивает береста, трещат сухие смолистые щепки, от них зашаяли сухие сосновые поленья, пахнуло запахом летнего соснового леса, и печной дымоход уютно запел древнюю как мир песенку домашнего очага. Печь в горнице похожа на голландскую, но с комфорочной нишей, в которой можно и варить, не разводя огонь в плите на кухне.

Гордеич гасит огарыш — горница освещается мерцающим светом от печки. Горница опрятная, ухоженная, с мебелью старинной, добротной, на века сработанной, а пол в горнице застелен узорчатыми половичками. Такие веселые половички вручную вяжут домовитые уралочки из бросовых разноцветных лоскутков, вкладывая в это дело не мало выдумки.

Гордеич ставит на конфорку чугунок с картошкой, а я подвигаю к огню низенькую скамеечку, чтобы посидеть у открытой печи. Щурясь на длинные языки пламени, зазмеившиеся с тихим ласковым гулом, я блаженно замираю и молитвенно протягиваю к огню озябшие руки. Руки оббитые, обожженные, растертые, с растрескавшейся кожей и ссадинами, не заживающими от пыли… это не нервные, чуткие и гибкие руки ширмача звездохвата, а замозоленные рабочие руки обмуровщика, через которые проходят тысячи холодных и горячих кирпичей…

— Ты, Сашок, не удумай ооот, дескать, выжил из ума старый дурень-то и поглянулось ему таскать к себе мальца, чтоб одному не боязно быть в дому… — и смолк неожиданно Гордеич, уставившись в мерцающую от печных отблесков полутьму горницы, будто что-то увидел… Тут же умолкла добрая печная песенка, а вверху, в трубе, что-то заныло протяжно, горестно, будто бы заплакал там кто-то тихонечко. Горько-прегорько. Вздыхает Гордеич и продолжает:

— Хотя и то, знат-то, тоже быват, особливо кода погода ветрена от… Но не то, подит-ко главно, а то, что ты, как я, один по жизни маешься… ооот. А вместях-то нам на кажного по полмаяты… от. Эх, Сашок, не будем уросить, тоскою Бога гневить! Найдутся и твои родители… дай-то Бог, чтобы и мой младшенький возвернулся… Пока есть надежа, люба жизнь в леготку! О-от… хотя годы дают знать… вроде привычно дело работа, а все тяжче… от — уставать-то стал. Дурни говорят, старость не радость. Токо кто старостью погребует? Ить долга жисть — она токо через старость! Надо б мне хошь пяток годков… хочу внуков увидеть! О-от… Да и кака-никака, а есть подмога от нас с тобой, Сашок тем, кто на войне… от старого да малого. Часом и младшенькому моему подмогнет броня наша… а? Сашок! Сашо-ок! Эк, сморило-то тебя… умаялся, знат-то… да и то… Не спи, Сашок, картоха поспела…

Не сон меня сморил, сижу я, зажмурившись от сухого печного жара и шевелю мозгой так напряженно, что говорить не могу — горло перехватило. Странные чувства и мысли болезненно скребутся, ворочаются в душе моей, освобождая себе место среди холодных глыб заскорузлой ненависти. И причастность моя к громадному человеческому горю, и любовь к Гордеичу, и жалость к его сыновьям, и отчаяние от своей беспомощности, от того, что не знаю, не могу выразить то, что захлестывает сознание.

Перейти на страницу:

Похожие книги