Внутри меня горело, боль в голове пропала, ноги в пимах стали отходить — пальцы я уже чувствовал, и я блаженствовал. А карман шинели приятно тяжелила фляжка — спасенье Вальки. Скорей бы остановка! Уж я его отогрею этим самогоном, не дам помереть! Он у меня, как миленький, жить будет!
— Скоро — нет? — нетерпелось мне.
— Леший его знает, — признался кондуктор. — То мимо станции проскакиваем, то посередь тайги стоим. Все эшелоны пропущаем, технику да солдат. Все иду-ут, иду-ут, — нараспев сказал он. — Аж жуть берет, сколь народу везут на войну. Прорву. Тут до Слюдянки от Мысовой, по-хорошему-то, езды и восьми часов не наберется. А мы вот двое суток ползем.
Он помолчал, вздохнул:
— Война — она не тетка родна! Какую рощу парней повалили! У нас на станции в какой дом ни ткни пальцем — похоронка пришла. Всех суседей перебило. Рекой кровь-то текет. Чо там со Сталинградом, не слыхал?
— Не слыхал.
— Это ж на карту глянешь — оторопь берет. Куды он зашел, сколь земли под себя подмял! Такого с Расеей еще не бывало. Как думаешь, сдадут Сталинград — нет?
— Не сдадут, — уверенно ответил я. — Окружили же немца там. Как могут сдать! Ты чо?
— И то верно, сдавать никак нельзя. Япошки токо того и ждут. А ежели с двух сторон надавят — туго нам будет. Никак непозволительно сдавать. Жилы вытянуть, кровью умытьси — а сдавать нельзя.
Мы замолчали, думая об одном и том же. Полгода уже бьются наши под Сталинградом, и вот-вот наша пересилит. Немцев окружили. Котел им там устроили. То они нас били, теперь мы их. «Главное — из этого котла не выпускать», — говорил нам политрук на политзанятиях. Котел-то котлом, а все же на сердце неспокойно. Хотя бы уж скорее отправляли нас на фронт! Может, как раз поспеем туда. В водолазной школе уже известно, что пришло распределение по флотам и флотилиям, есть среди них и Волжская. Я подал рапорт, чтобы отправили на Волгу.
— Расея, она не лошадь, обротать себя не даст, — нарушил молчание кондуктор. — Народ токо жалко, та-ко горе мыкает, таку беду хлебает! Твой-то шибко ранетый?
— Шибко.
— Ах вы стригунки-жеребята! — со вздохом произнес кондуктор. — Сопленосы вы, вам бы возля мамкиной юбки еще, а вы вот…
Белый с головы до ног, будто мельник на мельнице, высился он на кондукторской площадке столбом. Гуляла здесь метель, забусила снежной пылью.
— Когда месяц светит — ранетые кровью исходют, — вдруг сказал кондуктор.
— Как — исходят? — испугался я.
— Месяц кровь отсасывает.
Я взглянул на яростно горевшую ледяным огнем луну и ужаснулся: «Неужто правда! Спятил, поди, дед?»
— Ты чего молотишь-то! — озлился я. — При чем тут месяц!
— Не молочу, паря, — стоял на своем кондуктор. — Я в гражданску-то против Колчака хаживал, знаю. Как лунная ночь, так ранетые, как мухи… Кровь из их выливается. Я при лазарете состоял, знаю.
С ужасом слушал я его и молил, чтобы луна исчезла. Но она светила, проклятая, — хоть иголки подбирай. Синяя мертвая стынь лилась с темного провального неба. Окоченевший лес немо стоял по грудь в сугробах, искрились накатанные до блеска рельсы, вонзаясь, как спицы, куда-то вдаль, в морозную мутную мглу. Луна заледенелым колесом катила и катила за эшелоном, будто задалась целью доконать Вальку. «Что же делать, а? Что делать? — лихорадочно соображал я, как помочь Вальке, и ничего не мог придумать. — Хоть бы скорей остановка!»
И тут машинист будто услышал мою мольбу — эшелон стал притормаживать.
— Остановка? — забеспокоился я.
— Навроде, — ответил кондуктор, высовываясь с площадки и заглядывая вперед. — Красный семафор горит. Опять эшелон пропущать будем. Разъезд это.
— Тогда я побежал! — Не дожидаясь полной остановки поезда, я спрыгнул с кондукторской площадки.
Кондуктор что-то кричал мне вслед, но я не слушал. Я бежал к своей теплушке и молил машиниста не трогаться с места. Мне надо было пробежать вагонов шесть, и я торопился изо всех сил. Бежать в пимах было тяжело, высокие голяшки пимов перекрывали колени, и я бежал, не сгибая ног, как на протезах.
Но вот наконец и моя теплушка, куцый вагончик посреди состава, самый маленький во всем эшелоне. Я забарабанил в дверь.
— Кто? — послышался испуганный вопрос из-за двери, и этот слабенький, еле пробивающийся сквозь дощатые стены дрожащий голосок радостной болью отозвался в моем сердце.
— Я! Катя, это я! — заорал я во всю глотку. — Открывай быстрей! Это я, Катя!
— Счас, счас! — донесло торопливый ответ.
Она, наверное, не могла справиться с засовом. Я от нетерпения перебирал ногами и все поглядывал вперед — не зажегся ли там зеленый огонь, не поднял ли в небо свою руку семафор, давая свободный путь нашему «пятьсот-веселому».
Наконец Катя справилась с засовом, и мы вместе — она с той стороны, я с этой — отодвинули визжащую примерзлую дверь. Я побыстрее полез в вагон. Пимы не гнулись в коленях, я соскальзывал с обледенелой подножки, а на соседнем пути, за теплушкой, уже грохотали колеса — на полном ходу проносился какой-то эшелон. Вот-вот мог тронуться и наш поезд, я торопился, но эти проклятые пимы не давали взобраться в вагон. Катя тащила меня за шиворот шинели и тоже мешала мне.