Мориц не мог заставить себя взглянуть на него.
–
– Витторио ди Дио.
– Национальность?
–
– Это и я понимаю, это вам не надо переводить, – рявкнул Рудель. – Религия?
–
Но не успел Мориц перевести, как Рудель с внезапной свирепостью нанес Виктору удар. Мориц многое повидал за годы войны, но еще никогда не видел человека, который бы так упивался муками другого. На фронте не принято наслаждаться болью, даже врага. А этот человек буквально пьянел от нее. Мориц отвернулся. Еще одна картинка, которую лучше не снимать.
Он знал, почему не стал записываться в СС, когда в его школе набирали в эту службу. Добровольцы есть? – выкрикнул офицер. Все знали, сколько живут в этой элитной службе. Пару месяцев. Фанатизм, слепая готовность пожертвовать собой, вера в свою избранность. Никто в классе не встал. А один из мальчиков начал гудеть. Очень тихо, не раскрывая рта, чтобы его не опознали. Второй подхватил, и скоро гудел весь класс. Это был протест. Взгляд, устремленный перед собой, невинное лицо – и полный класс пчел. Пока побагровевший эсэсовец не выбежал вон. В СС шли только карьеристы, драчуны, тупицы и те, кто, натерпевшись насмешек, рвался очутиться на стороне силы. Именно таким был Рудель. Может, в школе его дразнили жирдяем, прыщавым или пидором. Мориц давно привык к хладнокровию, с каким его товарищи убивают. Каменная бесчувственность, с какой они нажимают на спуск, полное бесстрастие. Но никто не выказывал при этом удовольствия.
– Скажите ему, мы знаем, кто он! И что у него нет шанса. Разве что он выдаст нам имена.
Мориц перевел.
Виктор молчал.
В какой-то момент, между двумя и тремя часами ночи, – Мориц не понял причины – Рудель прервал допрос.
– Идемте, Райнке, покурим.
Когда они стояли снаружи, глядя на темный проспект де Пари, Рудель сказал:
– Завтра прикажу его расстрелять.
– Почему?
Рудель пожал плечами. Он просто потерял к пленнику интерес.
– Можно и прямо сейчас, но порядок есть порядок. В местной комендатуре заправляет вермахт. Так что завтра увезу его к Рауфу на виллу, там разговор короткий.
Казнить без подписи начальства нельзя. Каждый еврей, живой или мертвый, педантично архивировался. Даже если свидетельство о смерти зачастую подделывалось, цифры должны были сходиться. Есть правила, и они должны соблюдаться. Словно бюрократия могла заменить мораль. Справедливо или нет, определялось исключительно записями на бумаге.
– Кстати, вы проявили пленку?
– Да.
– И что там?
– Ничего.
– Как, совсем ничего?
– Да, он только что зарядил пленку. Отснять ничего не успел.
Рудель затянулся, бросил окурок на землю и затоптал. Потом пожелал спокойной ночи и оставил Морица одного.
Мориц вернулся в отель. В холле стояла тишина. В баре было пусто. Он сел за пианино. Он уже очень давно не играл. Терции «Лунной сонаты». Он удивился, с какой легкостью звуки стекали с его пальцев. Значит, он еще не совсем разучился быть человеком. Двумя этажами ниже лежал запертый в закутке Виктор. Уже половина четвертого, через пару часов они его заберут. Мориц играл по памяти. Пианино было слегка расстроено. Мориц смотрел на свои ладони и вслушивался в звуки, удивляясь – словно играл не он сам, а нечто, протекавшее через него. Акустика пустого помещения. Взгляд скользил по столам и стульям, на которых не раз сидел и он, и его товарищи, когда играл Виктор. Чем же они различаются, если один на свободе, а второй лежит в луже собственной крови? Чем он, Мориц, заслужил такую привилегию? Он, чужак в стране Виктора. Через два часа над морем взойдет солнце, но Виктор его уже не увидит – это последняя ночь в его жизни.
Когда Мориц спускался в подвал, у него еще не было решения. Он не знал, почему вместо изогнутой парадной лестницы, ведущей наверх, он свернул к лестнице вниз. Может, потому, что в комнате его никто не ждал, а в подвале был человек. Может, потому, что чувствовал: человеческое, которому он почти разучился, находится не в баре и не в офицерском собрании, а в темноте подвала.