– Однако шинель на тебе синяя… добрая, как я погляжу, – с уважением к армейскому покрою обронил солдат. – А воть на «ушках»[30]
, чой-т не пойму, гусли, чо ли, али другой какой анструмент?Алексей бросил взгляд на свои пуговицы и невольно улыбнулся – на синем вицмундире воспитанников были военного образца посеребренные пуговицы, на которых красовался вычеканеный барельеф греческой лиры.
– Что ты все, братец, на мой костыль-деревяшку пялишься? Энто нончесь у меня ноги нет. А когда-тось у меня были крылья.
– Где это вас, дядя?
– Известно где… на Капказе, сынок. Под Кизляром, крепостца есть такая – Внезапная…[31]
Слыхал разве?– Нет, – честно, с некоторым смущением, признался Кречетов.
– То-то и оно, что не слыхал. Кази-Мулла[32]
тамось был заводилой… большим человеком в Чечне слыл… Вот тамось и случилось.Инвалид, наморщив в тяжелую, крупную складку лоб, глубоко затянулся, по всему погружаясь в воспоминания. Лицо стало жестким, серьезным, и только едва приметное подрагивание скул да игра желваков под загорелой, плохо пробритой кожей выказывали значимое выражение состояния его души.
– Командир наш, отец родной, Царство ему Небесное, объехал нас тогдась верхом и сказал, соколик: «Умрем, ребята, а Внезапную не отдадим!» И наши все как один надсадили глотки: «Умрем! Ура-а!»
Калека ухватистее переставил костыль, нахохлился седой галкой, на серых, точно выгоревших глазах заблестели скупые слезы.
– Нет, братец, тамось, скажу я тебе, никакой пудры, никакого франзерству не было… одно сердце и православная душа… Так-то… А позжее татары налипли во главе с аварским ханом страсть как много… Нас-то всего ничего – горсть была. Слава заступнице Божьей Матери и святым угодникам – насилу отбились. Ну и репьи эти гололобые – жуть! А потом оне, сволочи, густо трахнули по нам из пушек… Бандировка – пальба была, команд не слыхать… Вот тогдась меня и шарахнуло под колено, – рассказчик глухо постучал костылем по струганому чурбаку, что заменял левую ногу, и сплюнул изжеванную цигарку, – бытто с крыльца упал, оступился. Глядь, братец, – а ноженьки моей-то и нету. Веришь, штудент, боль такая, что и незнатко, бытто ее и нет вовсе.
– Что ж, совсем-совсем не чуяли боли? – не мог поверить Алексей.
– Не-ка! – Солдат весело зажмурил котом один глаз. – Ровнехонько как в бане из шайки кипятком жахнули. Баба-солдатка моя, покойница… так прежде меня окатывала. И все… Тутось, голубь, главно не маять себя соображением, думками разными. Без них оно кабысь и ничего. Уж сколь годков унеслось, – с родственной откровенностью вздохнул он, выше натягивая тощий ворот шинельки, – а ведь, прикинь, братец, так ить стоит перед глазами, зараза… ноженька-то моя… валяется вот так, в сажени от меня… в грязи… а на ней сапог.
Слушая незамысловатую горькую исповедь калеки, Алешка давил в себе ком дурноты, слепленный из стыда, смущения и глупой боязни оскорбить своим любопытством того, к кому испытывал сейчас глубокое уважение.
Но солдат, напротив, с какой-то странной торопливой готовностью продолжал распахивать душу, видя сочувствующее лицо, и был, как видно, откровенно рад поделиться своим наболевшим, своим пережитым, услышав в ответ слова участия и доброты.
– Вот за энту стычку, что выстояли… не дрогнули перед краснобородыми… мне и был даден сей «кренделек». – Солдат с хмурой улыбкой щелкнул коричневым от табаку ногтем по Георгиевскому кресту и хмыкнул: – А батюшка наш, командир, был гибло ранен аварской пулей в живот… близёхонько к паху… оттого и помре в телеге, сердешный. Даже до лазарету не свезли, как есть весь измок кровью. Земля ему пухом…
Ветеран, глянув на подсвеченные золотым месяцем купола Богородице-Владимирской церкви, перекрестился и посмотрел в глаза Алексея:
– Ты толькось не молчи, сынок. В наше темное времечко каждо добро слово – молитва. Ты мне по сердцу пришелся… У тебя на лице значенье написано. Я уважаю таковых… Ты уж поверь старику, я понятие в сем имею. Ты часом не из благородных будешь? Не барчук ли? Вона как девки глазьми стреляли.
– Нет, – опять честно и простодушно качнул головой Алешка, хотя ему и было приятно в тайниках души, что за внешность и славную выправку его частенько путали с барином.
– Так о чем, бишь, я лясничал? Ах, да! Как там в твоем лицею, шибко муштрують?
Алешка взвесил этот нежданный вопрос – прежде его задавали лишь Митя да маменька.
– Надеюсь, изрядно. – Он пожал плечами и, подбивая меж пальцев перчатки, спросил: – А вам-то не холодно… так, внакидку?
– Ну, выдумал тоже! – отряхиваясь уткой от снежной крупы, снова застужено хохотнул солдат. – Деревяшки не мерзнуть, братец.
– Как вас зовут-то хоть, дядя? – все более проникаясь симпатией к ветерану, искренне желая хоть как-то удобрить сердце старика, вставил Алексей.
– Ты вот что, сынок, уясни. Я ни у тебя, ни у Христа ничегошеньки не прошу… Мне и осталось-то, может, всего ничего… Но однось ты мне заобещай, красавый, что когдась доберешься до стола со своими дружками… выпейте водки за дядю Ваню и за победу наших ребятушек, что там, на Капказе, и нынче свою кровушку льють…