Горло мне сжимает мучительная спазма, подобная той, которая недавно чуть не погубила Мартина. Я зажмуриваюсь, опускаю голову и стараюсь несколько секунд совсем не дышать, а когда справляюсь с удушьем и снова открываю глаза, вижу перед собой только тоненькое серое облачко, неторопливо расплывающееся по палате.
Монастырь Святого Георгия издали походит на множество птичьих гнезд, тесными рядами прилепившихся к скале. Сложенное из песчаника, а может, и выдолбленное в нем, длинное плоское здание висит на большой высоте. Мы подымаемся в гору по узкой тропинке, вдоль которой тянется арык, переполненный свежей, торопливой, ликующей водой. Вчера над Иерусалимом пролился сердитый и сочный ливень, а сегодня потоки, обгоняя друг друга, несутся в сторону Иерихона. Кто только не прокладывал и не выбивал эти аккуратные каменные ложа! Турецкий акведук, римский акведук, хасмонейский акведук, а может, и ханаанейский… И ни один не засорился на протяжении веков и тысячелетий, не порушился, не заглох в песках. Все существуют, действуют, собирают драгоценную влагу. Хасмонейский акведук ведет в крепость Кипрос. Имеется еще вторая крепость — Дагон. Царь Ирод, великий злодей и великий строитель, не обошел своим вниманием и эти знойные округлые горы — позаботился о реставрации и углублении водосборной системы.
Под нами ущелье — вади Кельт, по дну которого тоже вьется и переливается звонкая сверкающая вода. Над нами синее певучее небо. Юное февральское солнце ласкает поблескивающие от влаги золотистые склоны и заставляет распускаться первые цветы. Разогретая, распаренная земля дышит пряными запахами. Узкий каменный мостик ведет на ту сторону, к подножью монастыря.
Нас встречает высокий молодой монах и любезно сообщает, что в настоящее время в монастыре Святого Георгия проживают одиннадцать братьев, в основном греки, но сам он серб, прибыл из Югославии. Я объясняю ему, что хочу поставить свечку и передать немного денег на помин души моего отца.
— Ваш батюшка был православный? — осторожно интересуется монах.
— При рождении был православным, а потом уже стал коммунистом.
— О, это не важно, это не страшно! — утешает он. — Мой отец тоже был коммунистом. Он сражался против немцев в партизанском отряде и погиб. — Последние фразы он произносит по-русски.
Я протягиваю ему деньги, он отказывается взять.
— Не нужно, нет, никаких денег, не нужно! — бормочет он. — Я буду молиться за спасение души вашего родителя. Как его имя?
— Сергей, — говорю я.
Он вытаскивает из глубокого кармана своей темной тяжелой одежды скомканный лист бумаги, разглаживает его тонкими пальцами и записывает.
В помещении сумрак, робкое пламя желтеньких свечек не позволяет как следует разглядеть ни лицо монаха, ни старинные фрески на стенах. От пола и от стен тянет зимним холодом, особым южным холодом и вековой сыростью. Я благодарю молодого послушника, мы прощаемся, я не знаю, что можно и следует пожелать монаху. Здоровья? Душевного покоя? Просветления? Стойкости перед лицом всех искушений?
«Как хорошо, — думаю я, выходя на свет, под яркие солнечные брызги, под высокие своды Иудейской пустыни, — какая удача, что в Израиле нет советского посольства…»
— Не бойся, Мартин, супруг мой возлюбленный, — говорю я, поглаживая его исхудавшую руку, — никуда я тебя не отдам, ни в какую Америку, никогда не откажусь от тебя. Ты даже представить себе не можешь, как ты нужен нам, мне и детям… Что ожидает нас без тебя? Пустота и отчаяние… Ты, может быть, не догадываешься, но ты и есть самый настоящий праведник, чистая непорочная душа — нет, не из тех прелестных невинных и несмышленых ангелочков, которые направляются на землю лишь затем, чтобы вызвать в зачерствелых сердцах слезы умиления и тягу к возвышенному, и тут же, в неполные три года, вновь призываются в небесные чертоги. Нет, Мартин, ты из тех рабочих лошадок, которые всю свою долгую и не слишком веселую жизнь обречены влачить тяготы ангельского чина, безропотно везти воз, груженный мелким хламом бытия, и со смирением принимать любой удар судьбы. Если бы не было таких, как ты, жизнь сделалась бы невыносимой и невозможной…
В один из дней в палате появляется Натан Эпштейн. Бесшумно вплывает в двери и останавливается возле фру Брандберг. Мне кажется, что я уже видела когда-то эту картину и по какой-то причине она мне неприятна: два инвалидных кресла впритык друг к другу. «Дурацкий фарс, — думаю я, — при совершенно неподходящих обстоятельствах». Сколько можно терпеть эту старуху, эту окостеневшую мумию? Пора положить этому конец.
Несколько мгновений Эпштейн сидит молча и задумчиво разглядывает Мартина, потом придвигается ко мне поближе, касается кончиками пальцев моей руки и дружески заверяет:
— Не бойтесь, мы не оставим вас.
— Спасибо, — благодарю я, не пытаясь уточнить, кто же это скрывается за собирательным местоимением «мы» и чего, собственно, мне не следует бояться.
Видимо, из приличия он проводит в палате минут пять или даже больше и произносит еще одну фразу:
— Я могу быть чем-нибудь полезен вам?