Добавлю, что во второй половине 1910-1920-х годов взгляд дягилевских «сезонов» на Россию становился еще более отдаляющим. Характерную метаморфозу претерпевала, например, мифологема «Жар-птицы» от постановки балета 1910 года до спектакля 1926, где оформление принадлежало уже не Головину, а Гончаровой. Для Головина и Бакста 1910 года Жар-птица, как уже говорилось, была экзотическим восточным существом, словно залетевшим из сказок «Тысячи и одной ночи» (недаром Карсавина и танцевала ее в восточных шароварах, как позднее и Шемаханскую царицу в «Золотом петушке»), В постановке же 1926 года – как, кстати, и в заглавии русского журнала, издававшегося эмигрантскими кругами Германии, – Жар-птица – не что иное, как сама утраченная Россия, непоправимо потерянная для многих и потому бесконечно манящая. Фоном для постановки 1926 года были крушение и утрата родной страны. Чем более омрачался для Гончаровой реальный образ России, тем более торжествен- но-праздничным представал он в ее воображении. Задник второго акта на гуаши из лондонского музея Виктории и Альберта выглядит оперением волшебной птицы, простертым на фоне синего неба. Он составлен из белых и красных красок русских церквей, украшенных золочеными куполами, узоры из площадок церковных стен протягиваются вверх, как свечи в паникадилах, звучат как стройный благовест красок, целомудренно сдержанных, строгих и чистых. Теперь уже и у Гончаровой впечатление сдвигается к Северу. Россия-Русь на этом эскизе – не столько Жар, сколько может быть Лебедь-птица 12*
: преобладают белые грани колоколен и храмов. По воспоминаниям современников, декорации финального акта всего более и запоминались в спектакле, как бы объединяя все светлое в партитуре Стравинского и воспринимаясь как вздох облегчения после прошедшего по сцене «поганого пляса».Задумаемся о смысле остраненного взгляда «сезонов» на судьбы и образ России. Замечу прежде всего, что пе менее отдаляющая позиция была присуща и многим философам-публицистам, писавшим о России в 1910-1930-х годах. И, как и у художников, эта позиция сложилась еще тоже в пределах России, вспомним, например, статьи Н.А.Бердяева о русском характере. Ясно, что у писателей-эмигрантов подобная остраненность только усилилась. Разве не напоминает концепция евразийства, сложившаяся в 1920-1930-е годы, тех переплетений России с Востоком, какие процветали на дягилевских «сезонах» 1909-1910 годов? Такой же взгляд на Россию даже не с птичьего, а прямо с космического удаления, при котором она воспринималась даже не в зрительной, но скорей в умозрительной перспективе.
Какова была природа этих тенденций? Я думаю, что русское самосознание было уже и до революции до предела расколотым. Гражданская война конца 1910-х лишь обнажила эти процессы, доведя их до кровавой развязки. Сидя внутри России, было вообще немыслимо или во всяком случае трудно выразить не только консолидирующую, но далее и обобщенную интерпретацию ее судьбы. Расколотое общество нуждалось во взгляде извне, нуждалось в художниках и мыслителях, способных занять экстерриториальное положение по отношению к России-Руси, которая даже и издалека казалась загадкой. Добровольным было это положение или вынужденным – в исторической перспективе неважно: валены художественные и интеллектуальные результаты. Факты же заключаются в том, что в поисках взгляда на себя издалека и извне Россия сначала послала на Запад «корабль дягилевских сезонов», а десятилетием позже выслала на чужбину «пароход философов-публицистов».