Начальство вернулось в свой кабинет через полчаса — уверенным шагом, со шляпой на голове и полным облегчением на лице. Собой оно вернулось. Гныщевич закрыл дверь на ключ и воззрился на Драмина, будто ожидая отметки экзаменационной.
Драмин был не из тех, кто много мучается неловкостью и такими вот «социальными условностями», а потому высказался честно:
— Хорошо, что Валов не видел. Я-то переживу, а вот он бы тебе больше никогда руки не подал. Или, что хуже, совсем бы перестал принимать тебя в расчёт.
Гныщевич почему-то удивился.
— О чём ты, дитя?
— Валов такой. Если кто падает в его глазах в чём одном, он и по другим вопросам становится предвзят.
— Всё равно хорошо работает, леший сын, — Гныщевич спокойно прошествовал за свой стол и уселся в кресло. — И врёт складно, ежели надо. — Он вздохнул, помолчал и кивнул Драмину на стул напротив. — Всё ещё не понимаешь? Все-то вы не понимаете… Не переживай, дитя, сейчас объясню.
Он вынул из графина пробку, лирически сжал в пальцах, прищурился сквозь неё на огонь камина, а потом вдруг протянул Драмину.
— Всё в этой жизни, mon garçon, зависит от взгляда на вещи, и взгляд сей всегда преломлён. Как этой пробкой. Вот перед нами есть человек, которому лучше не врать, а скрыть свои тёмные замыслы, des mauvaises свои idées, нужно. Как не врать? А вот предложить ему такую пробку, чтобы он сам на сторону смотрел. — Гныщевич опёрся локтями на стол, внушительно придвигаясь к Драмину. — Уж ты-то, дитя, знаешь, что наш завод намеревается выпускать не только автошки для покататься, не только ювелирные «Метели». «Метели» — замечательная продукция, cela va sans dire, но Метелин не видит того, что видит наместник. Вся хитрость, весь куш — в авто, на которых можно будет перевозить товары на большие расстояния, а вовсе не графьё всякое по городу. В больших, крепких авто.
— Только это запрещено, — вставил Драмин. — Монополия государства…
— Это
Драмин молча внимал житейской мудрости.
— Работа наместника — любое дельное производство душить. А наша, выходит, работа — подсунуть ему такую пробку, чтобы он был уверен, что придушить-то — дело минуты. Что уверяет крепче, чем глуповатый и, главное, трусливый управляющий, а? Вот ты скажи мне?
— То есть ты это нарочно сыграл.
— За языком-то следи и за сомнениями своими! — беззлобно рявкнул Гныщевич. — Сыграл, конечно, того, кто его усыпит да успокоит. J'ai calmé его attention.
— И приятно такое играть? — с сомнением поинтересовался Драмин.
— Нет. Противно. Нос ему подкоротить хотелось до дури. Но часа четыре мне противно ломать комедию, а потом год приятно не иметь лишнего внимания. Меня такая сделка устраивает.
Гныщевич удовлетворённо откинулся на кресле. Хикеракли бы наверняка сказал что-нибудь в духе того, что, мол, не так уж и устраивает, раз немедля захотелось кому-нибудь свою затею растолковать и сомнения развеять.
Но Драмин всё равно поймал себя на новом, усиленном уважении.
— А с обедом-то как суетился, — хмыкнул он.
— Это я переигрывал, — беззаботно пожал плечами Гныщевич, — а Валов, леший сын, прав был, хоть сам и не понял. Тут чуть меньше надо трусости и чуть больше глупости. Целый стол — это уж слишком подобострастие, да и ну как согласился бы. А один графин водки… Ну кто не знает, что наместник на инспекциях не пьёт?
— И ты, выходит, заранее знал?
— А почему, ты думаешь, стопки две? — подмигнул Гныщевич, разливая, и на всякий случай пояснил: — А потому, дитя, что это на нас с тобой двоих заготовлено.
Драмин молчаливо возрадовался, поднёс стопку ко рту, но только в последний момент вдруг сообразил, что из неё ровным счётом ничем не пахнет.
Трезвенник Гныщевич с самого начала наполнил графин обычной водой.
Петербержский декабрь — явление особое, даже, можно сказать, с культурной ценностью: пахнет в декабре так, как никогда больше, да и нигде. По крайней мере, Хикеракли был в том всячески уверен. В ноябре ещё хмарь да грязь жиденькая, и воняет соответственно — землёй и мокрыми камнями. К январю уже подмораживает да запорашивает, духа вовсе не остаётся. А под конец же декабря, когда ночи самые тёмные, а люди ещё с того не злые, когда снег ещё грязный, но уже толстый, к аромату его — нечистого городского снегу — примешивается всё, что Петерберг только умеет на тебя опрокинуть. Кондитерские, ресторации, рыбные лавки; лошади и собаки; каминный дым; иногда даже мерещилось, что и людской дух можно учуять.