О письме стало известно всем, о нем говорили в доме, не скрываясь ни от прислуги, ни от детей. Элисабед была смущена и не знала, что ей делать. Она была искренне привязана к Пиросманашвили, как к младшему брату, почти как к сыну. Никто не принял письмо всерьез, им даже не очень возмущались. Вряд ли кому-нибудь пришло в голову заподозрить корысть, желание пристроиться к самостоятельной вдове. Такое случалось часто. Но слишком уж нелепым должно было показаться это письмо, словно взятое из чувствительного романа, слишком уж странно и непривычно было все в нем. Что он написал женщине, в доме которой жил, с которой мог видеться и говорить ежечасно. Что все его представления о социальном неравенстве — головные: он знает о нем, но легко пренебрегает им и, самое главное, ожидает, что и другие способны пренебречь. Что он влюбился в женщину на десять лет старше его самого — женщину, которая уже заметно постарела (на Кавказе женщины рано утрачивают молодость). Что он не задумывается над собственным положением человека без профессии, без семьи, без денег, предлагая руку женщине. Что, наконец, даже не интересуется сколько-нибудь, любит ли она сама его. Все эти вопросы, совершенно естественные для той среды, в которой он вырос и представления которой должен был воспринять, для него как бы не существовали.
Пиросманашвили был человек не от мира сего, он только подтвердил лишний раз свою репутацию. Все же у Элисабед Ханкаламовой ему оставаться уже было неловко. Он перебрался к ее брату, Калантару Калантарову, у которого были свои дома и караван-сарай возле Майдана, и прожил там два или три года.
Ему исполнилось двадцать пять лет, потом двадцать шесть, потом двадцать семь. Дети вокруг него подрастали, исчезали из дома — уезжали учиться, выходили замуж, женились; взрослые старели. Жизнь менялась. Только его положение оставалось все таким же и, вместе с тем, — все более и более неопределенным.
Он попытался стать на здравый путь, соединив владеющую им страсть с рассудком, рисование — с заботой о куске хлеба. Явился замысел устроить живописную мастерскую и зарабатывать изготовлением красивых и недорогих вывесок. Но замысел этот, неплохой сам по себе, был обречен, потому что осуществлялся крайне непрактично.
Человек благоразумный сначала пошел бы работать подмастерьем или хотя бы учеником, нет — слугой, в какую-нибудь мастерскую, там понемногу изучил ремесло, установил необходимые связи, накопил немного денег и лишь после этого решился бы действовать самостоятельно. Но Пиросманашвили сразу взялся за дело, даже отыскал себе компаньона — Гиго Зазиашвили. Зазиашвили тоже был не художник, а молодой человек, увлекавшийся рисованием, такой же дилетант. С Пиросманашвили его связывало давнее знакомство.
В литературе обычно фигурирует дата открытия живописной мастерской — 1882 год (реже — 1884). Основана она, очевидно, на свидетельстве самого Зазиашвили, вспоминавшего, что именно в этом году они познакомились.[15] Но тогда ему, родившемуся в 1868 году, было только четырнадцать лет, в компаньоны он вовсе не годился, да и самому Пиросманашвили было только двадцать, он жил и служил у Калантаровых. Наверно, все-таки, знакомство их произошло в 1882 году, а договорились о предприятии они позже, несколько лет спустя — в 1888 или 1889 году (Калантаровы вспоминали, что он ушел из их дома, когда ему было двадцать шесть или двадцать семь лет, то есть как раз в это время).
Компаньоны отыскали и сняли подходящее помещение на Вельяминовской улице — в центре города (ныне это улица Дадиани). Рекламой служила вывеска торговца рыбой, который отказался за нее платить. В этом можно увидеть ироническое предзнаменование. Предприятие, конечно, развалилось быстро: заказов не было. Не то чтобы тифлисские хозяева не нуждались в вывесках — дела хватало даже для заезжих гастролеров, вроде «известного живописного мастера А. Мусаилова», приехавшего «из путешествия» и на короткое время открывшего мастерскую вывесочных работ на стекле и жести. Просто новоявленные живописцы не внушали доверия.
Они расстались. Зазиашвили предстояло пройти длинный жизненный путь — терпеливо, самоучкой осваивать живописное ремесло, достигнуть в нем известного профессионализма, вновь встретиться с Пиросманашвили (об этой встрече будет рассказано) и еще жить и жить, чтобы умереть восьмидесятичетырехлетним стариком в 1952 году, со спокойной душой добросовестно проработавшего человека и, наверно, со смутным и немного обидным недоумением по поводу капризов славы, которая бездумно осенила беспутного товарища его юности, так отставшего от него в постижении живописных прописей.
Пиросманашвили остался один. Самостоятельная жизнь оказалась гораздо коварнее, чем ему представлялось до сих пор. Он пробовал сопротивляться, нашел нового компаньона, некоего Гезернидзе (скорее всего, такого же дилетанта), но только отсрочил развязку. Пришлось искать другое занятие.