Задышал, задвигался, стал почти настоящим и страшный безликий Он, таинственный поклонник главной героини. Марк и сам не знал, что это или кто – то ли и впрямь прозрачная аллюзия на «Призрак Оперы», своего рода реминисценция, то ли он сам, ну то есть то, что принято называть темной стороной личности, живое воплощение мрачных безжалостных кошмаров. Потому что его загадочный Он не только боготворил Алину – Он все записывал! Выходило что-то вроде романа в романе. События отражались в Его рукописи и в то же время отражали написанное, так что трудно было различить, что первично: текст или жизнь. Так множатся отражения в поставленных друг против друга зеркалах, образуя коридор, ведущий… куда? К свету? Во тьму? Пока не пройдешь – не узнаешь.
Марк и радовался, что наконец все получается, и отчего-то боялся. Боялся собственного текста.
Вообще с этим романом что-то было немного не так. Не так, как всегда. Сильнее, острее… страшнее.
Он как будто опрокинулся в прошлое, в давние тревоги, в наползающую из углов подсознания тьму, единственная защита от которой – черная решетка строк на белом экране.
Перечитывая, недоумевал: это – я сделал? Чтобы вспомнить, требовалось усилие. Роман вообще требовал от него все больше и больше усилий – больше мыслей, больше крови, больше… требовал его всего, поглощал, втягивал внутрь, не желал оставаться под серой крышкой ноутбука…
Марк даже спать стал хуже.
Поднимаясь утром, пугался – как когда-то, в детстве и юности, – кто это там, в зеркале? На голове спросонья образовывалось клочкастое нечто, глаза обводило темными кругами, пересохшие губы покрывала белесая, словно пепельная, пленка – не человек, а персонаж сериала про вампиров. Или про зомби.
Иногда в зеркале не было даже зомби – только серая клубящаяся мгла. Какое жуткое слово – мгла. Буря мглою небо кроет… Зеркальное стекло казалось опасно тонким – разве такое может защитить? Вот сейчас из мглистого квадрата потянутся, поползут, потекут серые щупальца – равнодушные, страшные. Заполнят ванную, затопят квартиру, подъезд, улицу – весь мир.
Он тер глаза, смаргивал – в зеркале появлялся изжелта бледный зомби, после серой мглы казавшийся почти симпатичным.
И, всматриваясь в клубящуюся мглу или в зеркального двойника, Марк нелогично, иррационально ожидал, что сейчас из‑за двери ванной раздастся бабушкин поторапливающий его голос.
Но этого, разумеется, не случалось. За дверью был только голос Полины.
И не только за дверью. И не только голос.
Полина за неправдоподобно короткое время заняла в его жизни – в его пространстве, чувствах, мыслях – невероятно много места. Ее присутствие успокаивало – она была теплая, живая, понятная.
Она была – везде. И в жизни, и в мыслях, и – в романе, конечно.
Каждый день Марк читал ей уже написанное. Отчасти по привычке – как читал Ксении, – но больше ради того, чтобы видеть, какое впечатление текст производит на «балетного» человека.
Полина оказалась чудесным слушателем – чутким и отзывчивым. Кивала, улыбалась робко, качала головой, хмурилась, вздрагивала, стискивала кулачки – сопереживала. И глаза у нее становились – точно у олененка Бемби. Так когда-то говорили про Одри Хепберн. И пусть у Одри глаза были карие, а у Полины – сияли серебристой голубизной, – все равно было очень похоже.
– Это ужасно, ужасно! – Полина закусывала губу и быстро-быстро кивала, подтверждая – да, все как на самом деле.
Неохотно, только после настойчивых уговоров Марка, Полина рассказывала о себе. Не столько пересказывая события – да ну, о чем там говорить, смеялась она, все как у всех, – а раскрывая свою настоящую жизнь. Свою душу. И там был – балет. Только балет. Всегда только балет. Еще более жестокий, чем писал он в своем Романе. И Роман впитывал эту жесткость, эту суровую, далеко не всегда приглядную правду.