СЮ Запад для меня начался задолго до того, как я там оказался физически. Первым автором, от которого в детстве я сошел с ума, был Рабле. В первом классе мама подарила мне «детский» вариант, и я к нему постоянно возвращался, а в третьем достал и прочел неотцензурованный – в переводе Любимова. У меня есть рассказ «Хемингуэй» – о том, как лет в одиннадцать мне его подарили девочки постарше: откровенным рассказом «У нас в Мичигане». Так получилось, что благодаря Хемингуэю я стал открывать тех, кого он называл учителями: не только Джойса, но и Толстого, Достоевского, Тургенева (заодно и пронизанную «биологизмом» ранне-советскую прозу вроде Пильняка, Веселого, Всеволода Иванова, Леонова). Не говоря о названных «Папой» французах. Не говоря о литературе античности (Платон, Сапфо, «Золотой осел», «Сатирикон») и Возрождения («Декамерон»). Что тут «ронять имена»: вы имеете дело с безумным «книжником». Стал им в четыре года и остаюсь по сей день. Филиппа Рота прочитал уже на Западе, но Лоуренса, Миллера, Набокова, Апдайка, Мейлера, Пруста, Андре Жида, Селина открыл еще там. В старших классах узнал имя Фрейда, и с первого же курса стал его читать в библиотеках МГУ. Я знал, что нельзя писать честно, обходя сексуальность. Вот почему «реакционный» секретариат правления СП РСФСР, который должен был утвердить решение Московской писательской организации о приеме вашего покорного в советские писатели, только под давлением «тайного» либерала Сергея Михалкова принял положительное решение. Но с оговоркой: строго предупредить молодого прозаика о пагубности увлечения эротикой и ненормативной лексикой. Сочувствующая молодым пожилая секретарша показала мне этот невероятный документ. Как и экземпляр моей первой и единственной советской книжки, гневно исчерканный секретарями. Я увидел свою перспективу в совлитературе. О какой «правде жизни» можно говорить в этом детском саду? Это, конечно, тоже повлияло на решение выбрать «свободу творчества» в Париже.
Но и тут – с первых же рассказов, написанных «в модусе свободы» – меня стали учить приличиям в эмигрантской периодике. То же лицемерие, но уже не имеющее отношения к идеологии. Эта форма лжи была производной от «национальных традиций» и культуры.
То, что «Вольный стрелок» вышел сначала по-французски, объясняется не моим «западничеством». Русские издательства зарубежья – с одной стороны, «Посев», с другой «Синтаксис» – от публикации воздержались. Как воздержалась в Америке и Эллендея Проффер, которой Аксенов рекомендовал выпустить роман в «американском» переводе: почему-то Василий Павлович полагал, что в США это будет бестселлер. По-моему, он недооценивал традиции пуританизма. Я всегда думал, что как прозаик больше всего обязан американской литературе, но без проблем вписался именно во французскую.
Во Франции, кстати, была не только хвала. Упрек, один-единственный, прозвучавший из коммунистической газеты, характерен: мол, в смысле секса видали мы и не такое. Резонно – в стране «божественного маркиза». Но с экстремально эротичными французами конкурировать я не стремился. Как не стремился ни к бестселлерности, ни к скандалу. Провоцировать тоже не входило в замысел. Забота была о как можно более точном романном адеквате образа мира и человека. Все та же «правда жизни», как я ее понимал. Все тот же «реализм без берегов», прикрас и умолчаний.
Потом прокатилась видеореволюция. Пришел Интернет, а с ним общедоступность виртуального секса во всех формах. Если подключенное к прогрессу человечество не превратилось в глобального мастурбатора, то уж точно пресытилось – так, что возник откат и вектор на десексуали-зацию. Секс в литературе стал вызывать протест. «В отличие от того, что вы писали в эмиграции, ваша советская книжка воспринимается, как глоток свежего воздуха», – написал мне один критик. Так что мои изначальные установки разошлись с сегодняшним запросом. В свое время роман «Воскресенье» шокировал пуританскую Америку. Но поздний Толстой, радовавшийся освобождению от «базового инстинкта» и проклинавший скверну, которой был подвержен с отрочества, – тот Толстой, возможно, попал бы сегодня в тренд. Смиренно сознаю разномасштабность, однако в данном смысле предпочитаю остаться писателем своего поколения. Прединтернетовских «детей цветов» с их радужным эротизмом. «Темный континент», как говорил о сексе Фрейд, все еще полон белых пятен и всегда будет вдохновлять не только сексологов. Среди эпиграфов, которые я предпослал своему первому роману, были слова из древнеегипетской «Книги мертвых» – о заклинании небытия. Того, которым ведает Танатос. Но есть небытие созидательное, и это уже сфера Бога Любви, производящего и утверждающего жизнь во всех ее проявлениях. В этом с Эросом мы заодно. Как и Толстой: параллельно работе над «Войной и миром» он записывал в дневнике, что единственная задача художника учить «полюблять» жизнь.