– Рассказчик отправляется на так называемый артистический ужин в доме старых друзей, в молодости лишивших его иллюзий. Он с ними не виделся тридцать лет и вот усаживается в это кресло у двери и размышляет о них и их
– Как же это погубило ее – подругу, которая покончила с собой?
Мне нравится, что ее вроде по-настоящему интересует этот вымышленный мир, словно он имеет значение, будто у нее для такого навалом времени – прежде чем начать вытрясать из меня душу насчет моего преподавательского стажа.
– Если верить рассказчику, она начинала актрисой и танцовщицей, но познакомилась с гобеленщиком, вышла за него замуж и вдохнула все свои мечты о творческом величии и международной славе в него, а он бы не стал утруждаться, если бы она его не подталкивала. И ей все удается. Он становится все знаменитее, а она – все несчастнее, но он и был ее шедевром, а потому она продолжает его создавать и наконец уничтожает себя. По крайней мере, мне кажется, что речь об этом, пока сижу я в своем кресле с ушами.
Все это время она улыбается, и потому замолчать трудно. А разговоры о книжных персонажах и будоражат меня, и умиротворяют одновременно.
– Вы всегда были таким увлеченным читателем?
– Да нет. Мне нравилось читать, но книги я выбирала придирчиво. Думаю, увлечение пришло, когда я начала писать. Тогда я поняла, до чего трудно воссоздавать в словах то, что видишь и чувствуешь головой. Вот что мне нравится в книге у Бернхарда. Ему удается имитировать сознание, и это заразно, потому что, пока читаешь такое, оно в тебя впитывается и ум работает некоторое время вот так. Обожаю. Этот отзвук во мне – самое ценное воздействие литературы. Не темы, не символика и не вся прочая чепуха, которой учат в старших классах.
Она хохочет.
Сказать по правде, я ненадолго забыла цель нашей беседы.
– Как иначе вы бы преподносили это на ваших занятиях?
Задумываюсь.
– Я бы хотела, чтоб ребята рассуждали и писали о том, чтоґ книга подталкивает их чувствовать, о чем напоминает, меняет ли она их мысли о чем бы то ни было. Я бы задала им вести дневник и писать сочинения на свободную тему после каждого прочитанного фрагмента. О чем это заставило тебя задуматься? Вот что мне хочется знать. Думаю, вот так могут возникнуть по-настоящему свежие идеи, а не старая отрыжка вроде противостояния человека природе. Такие вопросы призваны полностью изымать читателя из повествования. А зачем же вынимать оттуда детей? Их надо проталкивать вглубь, чтобы они пережили все, что автор с таким трудом для них создал.
– Но вам не кажется, что все же действительно есть некие масштабные темы, которые автор пытается рассмотреть?
– Да, но их не следует ставить во главу угла – или даже отделять от переживания истории как таковой. Автор пытается предоставить нам приключение с полным погружением. – Всплескиваю руками, и это ее, кажется, ошарашивает.
Отсаживается подальше.
– С вашей педагогикой неувязка состоит в том, что школьникам предстоит сдавать САТ и ПС130
, и им надо будет иметь некотороеКиваю.
– Конечно.
По дороге на улицу унюхиваю обед. Если б сложилось лучше, меня бы пригласили остаться и поесть. Пахнет хорошо. Баклажаны с пармезаном и чизкейк. Так написано на меловой доске у кафетерия, я видела. От бесплатного обеда не отказалась бы.
На улице три девочки в шерстяных свитерах прислоняются к стене, лица обращены к слабому ноябрьскому солнцу. Рядом с одной на каменных плитках – “Прощай, оружие” обложкой кверху. Воображаю, каково это – принуждать девчонок читать о фальшивой, услужливой и сжигающей самое себя Кэтрин Баркли. “Никакой «меня» нет. Я – это ты. Пожалуйста, не выдумывай отдельной «меня»”131
. Единственное, что я бы задавала из Хемингуэя, – “И восходит солнце”, и то исключительно из-за того фрагмента, где он отправляется в церковь и молится за всех и за себя дважды, жалеет, что у него нет религиозного чувства, и выходит под жаркое солнце на ступени храма, пальцы у него все еще влажны, и он ощущает, как солнце их сушит. До чего же я люблю этот эпизод.