Читаем Писательница полностью

Следующие два-три дня писательница решила устроить для себя свободными. Надо было разобрать, что куда — что в литературу, что в личную жизнь. Разумеется, ей и в голову не приходило так вот наделять каждый факт наклейкой с адресом: «В литературу», «В личную жизнь». Да и фактов от предшествующих дней память сохранила — раз-два, и обчелся, потому что поток жизни еще как бы несся перед ней, мутный, в обломках, из которого не много выловишь. И все же в ней присутствовали силы, которые справлялись обычно и с потоком, и с недостатком отчетливой памятливости, и с обломками, и с мутью. По постоянной оживленности она узнавала присутствие этих сил. Решить, что отражалось в искусстве, она пока не смогла бы, но для личной жизни кое-что оставалось — старость, неустройство, одиночество. Для самоутешения она называла это состояние наукообразно — реакция. А означало это, что художественной натуре трудно возиться с практическими делами и состав всей организации мстит за небрежное и неправильное употребление своих способностей. Она не раз убеждалась, что простейшее действие, вроде уплаты квартального взноса за телефон, вызывает в ней непомерную усталость, болезненное раздражение, после которых собственная профессия вдруг начинает вызывать стыд: «Совестно за странное занятие, когда люди занимаются делом».

Писательница привыкла к таким реакциям. Ждала ее и сегодня, принимая следы самого обыкновенного непривычного ей мускульного утомления за предвестие мук совести. Поэтому, уже лежа в постели, она не могла обнаружить в себе бодрости; но глубокий сон — она спала, как наплакавшийся с вечера младенец, — не только восстановил прежнюю крепость, но и вернул кое-что из утраченного значительно раньше — может быть, в пассивной борьбе с литературными обидчиками. Шаблон ощущений и привычность эмоций едва не погубили ей день, но добрая планета Земля повернула в свой час окно ее номера к солнцу (а было еще утро), и быстро утолщавшаяся доска света рассекла серенькую жижицу, наполнявшую комнату. Наблюдать узоры теней и света, прыжки пылинок в толще солнечной доски было некогда. Писательница мгновенно оделась и, оттолкнув забаррикадированную дверь, вышла на балкон.

Пустырь, на котором выстроили поселок, все-таки был частью степи. Безграничная равнина за кубами домов принимала новый день, до того пышный, радостный и грозный, словно его трубили в фанфары, били в медные литавры. Казалось, там, где бурьян переходит в ковыли, начинается сейчас сражение, с бунчуками, пращами, булавами, самострелами и — к черту анахронизмы! — с аркебузами, каронадами. Веселая половецкая кровь легко мешалась с кровью драчливых героев Гоголя, Сенкевича. Память подсовывала Изяслава Игоревича на белом коне и его двоюродного брата Игоря Святославича, и зигзицу, и пана Володыевского, и узкие прорези монгольских очей, и шишаки, и перья на шлемах, и крылья гусар. День готов принять на себя всю путаницу, которую, в одышке восторга, старая писательница валила на его сияющее течение.

Писательница все еще никак не могла освоить степь, привыкнуть к этому безграничному пространству, с черноземной почвой и недостатком воды как условиям земледелия. Степь представляла для нее некую отвлеченную, пейзажно-историческую красоту, и она могла всерьез грустить, что только в заповедниках сохранились куски непаханой почвы с высоким серебристым ковылем. Вот и сейчас субстанциональность степи, огромность горизонта, казалась ей непреодолимой: невозможно заселить ее, заставить домами, заводами, фермами, силосными башнями, мазанками, скирдами, всем беспокойным, человеческим, рабочим, практическим. Вот шагает путник под куполом неба, по бескрайней сфере земли, из неизвестности в неизвестность… Как успокоительно помечтать об этом, отождествиться с легким на ходьбу, неутомимым странником, в сущности, только с тенью человека, существом без потребностей, без желаний, без боли, но «живым», то есть двигающимся. Каждому, как Гоголю, хочется обратиться в одни сплошные ноздри, в одни сплошные глаза, ноги, руки, кожу, чтобы всем этим ощущать запахи, видеть цвета, овеваться ветром, наслаждаться теплом и прохладой, сменой мест — и в то же время не думать, не страдать, не ведать старости и мыслей о старости, мыслей о конце этой лишь дитяти кажущейся бескрайней степи…

Однако с пейзажной мифологией пришлось скоро покончить. Воины и аркебузы снова убрались в даль веков, а степь все-таки заставилась конструктивным поселком, за которым гремел город, дымили фабричные трубы, катились поезда. И там, в потном, требовательном мире труда, угнездились дело и чувство писательницы. Она спохватилась, будто запаздывала повесить номерок на табельную доску, и побежала на завод.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже