– Мне хотелось меняться и в сторону какой-то большей музыкальности, и в сторону какой-то большей чувственности, что ли, когда слова приобретают осязаемость, весомость, свою температуру, пульс, фактуру тех предметов и явлений, которые они обозначают. Хотя слова «хотел», «стремился» не годятся – ты просто идешь в поводу у языка, тянущего за собой. Из прозы нынешнего поколения – во многом и у многих – куда-то ушла описательность, способность рисовать словами лица, предметы, состояния, явления… Кто может описать собаку, лошадь, человека, женщину, ребенка, деревья, облака, туман и прочая, и прочая? Сколько мы знаем слов вообще? Названий птиц, растений и так далее? Пространство возможностей языка все время сжимается, и это возвращает человека обратно к хрюканью, мычанию.
– Что же сталось с прозой текущего момента? Почему?
– С ней сталось ровно то, что я сказал. Она обеднела. Попала под паровоз, под идею паровоза. Довоплощенные в ХХ веке идеи скорости и доступности понемногу обобрали ее. «Быстро и легко» теперь главные требования человека к реальности. Ну и к чтению тоже. Понятно, что язык пребывает в вечном движении, что неминуемы языковые революции (хотя сущность половины всех культурных революций сводилась к тому, что писательский или композиторский плуг выворачивал именно что архаические, «позабытые всеми» пласты языка, и они черно лоснились жирной новизной). Понятно, что затаскивать в роман о современности какие-то «ендовы» и «елани» – это как бы немного смешно. Но из этого вовсе не следует, что надобно рабски ложиться под реальность. Литература захотела стать немножечко не тем, в чем заключалась ее сила: немного «Фейсбуком», немного рэп-баттлом, немного КВНом, немного «дневником», немного «документом»… и в результате стала наполовину неизвестно чем. Ну и что она может? По мне, так старые возможности утрачены, а новые не приобретены.
– Ты самокритичен? Хемингуэй переписывал последнюю страницу «Прощай, оружие!» сорок семь раз, пока не нашел нужные слова. Много ли ты исправляешь в своих текстах? Когда ты понимаешь, что текст готов?
– По мне, так с правкой как с ремонтом: закончить это невозможно – возможно только остановиться. Всегда будет что-то не так. Вернешься к какому-то старому тексту, посмотришь другими, новыми глазами – там абсолютно все будет не так. Так что в какой-то момент говоришь себе – хватит, если ты не закончишь это сейчас, то не закончишь никогда.
– «Переписывая, вы оправдываете собственное топтание на месте», – считал Джон Стейнбек. Ты согласен с таким подходом к работе?
– Мне кажется, такой подход нельзя признать универсальным. Универсальных рецептов вообще не существует. По мне, так ты просто попадаешь в поток и движешься со скоростью этого потока. Порой необходимые слова находятся и расставляются сразу, порой – наоборот. Пока не найду нужные слова в пределах одного предложения, дальше не двинусь. Если речь идет о подвесном мосте, то представить себе конструкцию с пустотой посередине невозможно.
– Сколько черновиков тебе обычно требуется? Ты пишешь в хронологическом порядке или в произвольном?
– До какого-то времени я вообще не знал, что такое «черновик». Потом стало понятно, что лень слишком дорого мне обходится, а моральные муки, как говорится, сильнее физических. Есть стадия геологоразведки, когда ты еще толком не представляешь, что именно найдешь, но точно знаешь, что бурить надо именно здесь, а не где-то еще, потом идут «добыча», «обогащение», фильтр грубой очистки, фильтр тонкой очистки… и все это в пределах двух-трех черновиков, где изначальная история порой изменяется до неузнаваемости. Мне предпочтительнее двигаться подряд, изначально выстраивая текст в том порядке, в каком он и будет прочитан, но так не всегда получается. Иногда проводишь да конца одну сюжетную линию, потом начинаешь вторую, занимаешься одним героем, а второму говоришь: подожди, я пока еще не знаю, кто ты и чем ты занимался в пятом классе…
– Ты «садовник» или «архитектор»?