О, как я ушел от Достоевского и сколько пережил с тех пор... Говорят все, что я очень похудел. Да и немудрено. Меня жгут, меня разрывают мысли. Я не чувствую жизни... Хорошо... Временами внешнее почти не существует для меня. Когда есть возможность забыть о _работе_, т. е. Округе, а он дает-таки себя знать, - бегу к своим книгам, и листочки так и мелькают, чтобы лететь под стол и заменяться новыми и лететь под стол опять. Я не хочу говорить, над какой вещью Еврипида я работаю и в каком именно смысле - из моего суеверия, которое Вы хорошо знаете. Но если я напишу мою вещь так, как теперь она мне представляется, это будет лучшее, что только когда-нибудь я мог от себя ожидать... А впрочем... может быть, выйдет и никуда не годная дрянь...
А в каких условиях я должен жить, если бы Вы знали. У нас переделки... Стук везде, целые дни, известка, жара... Я переведен в гостиную... бумаги меня облепили... Галерея заполнена платьем, пахнущим камфарой, пылью, разворошенными книгами... Приводится в порядок моя библиотека. Недавно происходило auto-da-fe {Сожжение (исп.).}. Жглись старые стихотворения, неосуществившиеся планы работ, брошенные материалы статей, какие-то выписки, о которых я сам забыл... мои давние... мои честолюбивые... нет... только музолюбивые лета... мои ночи... мои глаза... За тридцать лет тут порвал я и пожег бумаги...
Простите, дорогая, что наполнил письмо собою... Так как-то подвернулся этот предметик. Тристан и Изольда... {2} Вы их нынче не услышите... Там есть чудное полустишие
Ich hore das Licht...
Sei tu?
{Я чую свет... (нем.). Не ты ли это? (ит.).}
Это уж не из Вагнера.
Ваш И. Анненский.
А. В. БОРОДИНОЙ
6. VIII 1908
Ц С,
д. Эбермана
Дорогая Анна Владимировна,
Вчера поздно вечером только прочитал я Ваше письмо. Как это хорошо, что _мы_ - я говорю _мы_, потому что Вы никогда не отказываетесь делиться со мной своим музыкальным богатством, - что мы получили новые музыкальные впечатления. Не говоря уже о том, что Вы сумели побудить меня к восприятию Вагнера и к наслаждению 4-й симфонией Чайковского, я обязан Вам и тем, что вообще стал _слушать_ лучше, умнее. Недавно провел я ровно час, полный глубокого интереса: слушал Героическую симфонию {1}. Берлиоз и Вагнер интересовались, кажется, более всего двумя последними ее частями, которые и отмечены восторженным произволом их объяснений {2} - то-то, я думаю, Ганслик {3} riait sous-cape {Втихомолку смеялся (фр.).}. Но мне более всего, - на этот по крайней мере раз, - понравилась вторая часть. Помните Вы там резкий басовый _окрик?_ {4} (эти проклятые слова, эта пошлая погоня за пониманием; эти сети, расставленные Хагеном, чтобы поймать птицу-Зигфрида! {5}) и на него - не как ответ, даже не как эхо, а, скорее, как воспоминание, как озарение, - один тихий, чуть-чуть придавленный, даже струнный звук - один {6}.
Нам страшна чистая красота: давай непременно мужчину, женщину, радугу, цветок, скуку, просветление и прочую бутафорию...
Но другое дело сцена, конечно, я не отрицаю ни Вагнера, ни, в частности, Байрейта {7}, ни трогательных резигнаций корифеев, которые становятся в ряд. Они - лучшая эмблема музыки, которая скромно берет на себя роль иллюстратора, толкователя и - божество-сама, "грех наших ради и окаянства", надевает на себя наши смиренные одежды, нисходит до нас, до наших слов, садится за пир наших волнений и делает вид, что плачет нашими слезами.
Только сознайтесь, дорогая Анна Владимировна, что даже в этой оперно-драматической или какой хотите, но все же прикладной (tranchons le mot {Говоря откровенно (фр.).}) музыке лучшее - это все же то, чего мы не понимаем и в чем мы невольно и благоговейно чувствуем - е[е] божественную несоизмеримость с текстом, с накрашенными лицами и электрическими миганиями. . . . . . . . . . . . .
Боже, боже! Я, который брал это самое перо с самыми чистыми намерениями писать только о том, что Вы хотели об нас узнать, что я только наболтал. Не сердитесь!