Я рад был почувствовать в этой книге перекличку с «Дорианом Греем». До сих пор меня постоянно огорчало, что мой роман никакого другого художника не побудил к новому свершению. Ведь где бы ни рос прекрасный цветок — на лугу или на поляне, — рядом непременно должен вырасти новый цветок, столь схожий с первым, что он становится прекрасен по-своему; ибо все цветы и все произведения искусства таинственно тянутся друг к другу. И вот еще о чем я подумал, читая Вашу удивительную и совершенно новую для меня книгу: как глупо поступают тюремщики, лишая художника пера и чернил. Его труд продолжает кто-то на воле, внося в него восхитительную свежесть.
То, что это письмо написано на двух разномастных страницах, не должно внушать Вам беспокойства: причина этому не бедность, а экстравагантность. Напишите мне непременно — на мое новое имя. Искренне Ваш
Оскар Уайльд
160. РОБЕРТУ РОССУ{269}
Отель де ла Пляж, Берневаль-сюр-мер
[28 мая 1897 г.]
Мой дорогой Робби! Сегодня первый день, который я провожу в одиночестве, и, разумеется, день весьма несчастливый. Я начинаю осознавать свое ужасное положение изгоя, и меня с утра одолевают злоба и горечь. Прямо беда. Я-то думал, что смогу спокойно и просто принять все, как есть; но теперь на меня то и дело накатывает ярость, подобно холодному штормовому ветру, который губит едва взошедшие ростки. Я тут набрел на часовенку, полную диковинных святых, чрезвычайно готических в своем безобразии и очень ярко раскрашенных, — иные с улыбками, доходящими до оскала, в духе первобытных статуэток, — но все они для меня не более чем идолы. Меня смех разбирал на них смотреть. К счастью, в притворе я обнаружил прелестное распятие — не янсенистское, а с широко раскинутыми руками из золота. Оно меня обрадовало, и я отправился бродить по дюнам, где и уснул на теплой, колючей и бурой прибрежной траве. Прошлой ночью я почти не сомкнул глаз. Отвратительное письмо Бози лежало в комнате, и я имел глупость перечитать его перед сном и оставить подле кровати. И вот мне пригрезилось, что мать выговаривает мне за что-то строгим и тревожным голосом. Я ни капли не сомневаюсь, что в минуту опасности она всегда найдет способ меня предостеречь. Меня охватывает настоящий ужас перед этим злополучным и неблагодарным молодым человеком, перед его тупым эгоизмом и полной бесчувственностью ко всему, что есть в людях хорошего и доброго или хотя бы может таковым стать. Я боюсь этого несчастного, словно дурного глаза. Оказаться с ним рядом означало бы вернуться в ад, из которого, как я очень надеюсь, я выбрался. Нет, не хочу больше видеть этого человека.
Что же касается тебя, милый Робби, то меня мучает мысль, что иные из любящих тебя могут счесть, да и уже считают, эгоистичным с моей стороны позволять тебе и просить тебя время от времени ко мне приезжать. Но как они не видят разницы между нашим союзом в нероновы дни моего раззолоченного позора, исполненные роскоши, распутства и цинического материализма, — и твоими стараниями утешить одинокого, оплеванного человека в его бесчестье, заброшенности и нищете? Какое же скудное у них воображение! Если бы я вновь разбогател и пожелал вести прежнюю жизнь, ты, я полагаю, стал бы избегать моего общества. Ты осудил бы меня; но сейчас, милый мой мальчик, ты идешь ко мне с сердцем Христовым, ты оказываешь мне такую нравственную помощь, какой не оказывает и никогда не сможет оказать никто. Ты воистину спас мою душу — спас не в богословском, а в самом простом смысле, ибо душа моя была по-настоящему мертва, захлебнулась в трясине плотских наслаждений, и я вел жизнь, недостойную художника; но ты можешь исцелить меня и помочь мне. В этом прекрасном мире у меня никого нет кроме тебя, да мне больше никто и не нужен. Одно меня угнетает: на меня будут смотреть как на человека, проматывающего твое состояние и равнодушного к твоему благу. Ты прямо создан для того, чтобы помочь мне. Я рыдаю от отчаяния, думая о том, сколь во многом нуждаюсь, и рыдаю от радости, думая о том, что у меня есть ты.
Я очень надеюсь, что в ближайшие полтора месяца мне удастся сделать одну работу и что, когда ты ко мне приедешь, я смогу тебе кое-что прочесть. В любви твоей я не сомневаюсь, но мне нужно и твое уважение, твое искреннее восхищение; боюсь этого слова, так что лучше сказать — твое искреннее одобрение моей попытки вернуться в литературу. Однако мысль о том, что я приношу тебе вред, может отравить мне все удовольствие от твоего общества. Уж по крайней мере с тобой я хочу быть свободным от всякого чувства вины, от ощущения, что я гублю чью-то жизнь. Милый мой, ведь не мог же я погубить твою жизнь, откликаясь на нежную дружбу, которую ты вновь и вновь мне предлагаешь. Не зря я окрестил тебя в тюрьме святым Робертом Филлиморским. Святость создается любовью. Святые — это люди, которых сильнее всего любили.