1. Я получил от тебя в один день три письма[5867]
: одно краткое, которое ты дал Флакку Волумнию; два более подробных, одно из которых доставил письмоносец Тита Вибия, другое мне прислал Луп[5868]. Если судить по твоим письмам и словам Грецея, то кажется, что война не только не погасла, но что она даже разгорелась. Однако ты, ввиду своей исключительной проницательности, не сомневаюсь, ясно видишь, что если Антоний достигнет сколько-нибудь прочного положения, то все твои достославные заслуги перед государством не приведут ни к чему. Ведь такое известие было послано в Рим, такое убеждение сложилось у всех — Антоний бежал с малым числом безоружных, пораженных страхом, утративших присутствие духа.2. Если он в таком положении, что сразиться с ним, как я слыхал от Грецея[5869]
, невозможно, не подвергаясь опасности[5870], то он, мне кажется, не бежал из-под Мутины, но переменил место для ведения войны. Поэтому люди стали другими; некоторые даже сетуют, что вы не преследовали его; они полагают, что если бы была проявлена быстрота, то его можно было бы уничтожить. Вообще это свойственно народу и более всего нашему — злоупотреблять свободой[5871] главным образом по отношению к тому, благодаря кому он ее достиг. Все-таки следует принять меры, чтобы не могло быть какой-нибудь справедливой жалобы. Положение таково: тот завершит войну, кто уничтожит Антония[5872]. Какое значение это имеет, лучше оцени сам, вместо того чтобы я написал тебе более открыто.[Brut., I, 16]
Лагерь в Македонии, середина мая 43 г.
Брут Цицерону привет.
1. Я прочел присланный мне Аттиком отрывок твоего письма, которое ты послал Октавию[5873]
. Твоя преданность и забота о моем благе не доставили мне нового удовольствия; ведь не только обычно, но даже каждый день слышишь насчет тебя о чем-нибудь, честно и с почетом сказанном или сделанном тобой в защиту моего достоинства. Но та же часть твоего письма, написанная обо мне Октавию, вызвала у меня сильнейшую скорбь, какую я только могу почувствовать; ведь ты так благодаришь его за государство, столь смиренно и униженно — что мне написать? Мне совестно за положение и участь, но все-таки следует написать — препоручаешь ему наше спасение (какой смерти не гибельнее оно?), что ты ясно показываешь, что не господство устранено, а переменили господина. Припомни свои слова и посмей отрицать, что это просьбы раба к царю. По твоим словам, от него требуют и ждут одного — согласия на то, чтобы те граждане, о которых честные мужи и римский народ высокого мнения, остались невредимы. Как, если он не хочет, нас не будет? Но лучше не быть, нежели быть с его согласия.2. Клянусь богом верности, я не думаю, чтобы все боги были настолько враждебны спасению римского народа, что Октавия следует молить о невредимости какого-либо гражданина, не скажу — за освободителей всего мира; ведь красноречиво говорить приятно и, во всяком случае, подобает перед лицом несведущих, — о том, чего следует относительно каждого бояться или чего просить у каждого. Ты признаёшь, Цицерон, что Октавий это может, и являешься ему другом? Или, если я дорог тебе, ты хочешь, чтобы меня видели в Риме, хотя, чтобы иметь возможность там быть, я должен был быть препоручен этому мальчику[5874]
? Почему ты выражаешь ему благодарность, если считаешь нужным просить его согласия, чтобы мы остались невредимыми? Или следует считать милостью то, что он предпочел, чтобы он, а не Антоний, был тем человеком, у которого об этом следует просить? Кто же умоляет о согласии оставить невредимыми людей, имеющих величайшие заслуги перед государством, освободителя от чужого господства, а не преемника?3. Но ваше слабоволие и отчаяние, в которых ты повинен не более, чем все другие, и внушили Цезарю жажду царской власти, и, после его смерти, побудили Антония попытаться занять место убитого, и теперь так вознесли этого мальчика[5875]
, что спасения таких мужей, по твоему мнению, следует добиваться просьбами, и мы будем в безопасности не по какой-либо другой причине, а благодаря милосердию одного, едва ли — даже теперь — взрослого человека. Если бы мы помнили, что мы римляне, то желание господствовать не было бы более смелым, чем наше сопротивление этому, а царская власть Цезаря воспламенила бы Антония в меньшей степени, чем отпугнула бы его смерть.