Людвиг все же подходит, застывает в изножье постели – но так, чтобы тень держалась подальше. Он глядит на серость, кровь и серебро, на свет из окна и от маленького силуэта, на ту, что подобна святой, и думает о горьком. Не знал ли он подобного в глубоком детстве? Чтобы мать ложилась подле кого-то из сыновей, чтобы отец стоял над ними и глядел? Просто глядел, не заявляя, что все это «приторные излишества», не бил Людвига и Николауса по губам, когда те целовали мать без разрешения: «Ты что себе позволяешь?»; «Ты не девка!». Если и было, он не помнит.
– У него была еще подруга из древнего рода, черная-черная девочка с белыми волосами, она любила зверей и мертвецов, – продолжает Безымянная, прижавшись виском к темени мальчика. – За ней часто бегали зайцы, она танцевала на кладбищах и хоронила людей, которых бросали непохороненными, хотя куда больше ей нравилось просто греться на солнце и плести венки.
– А ее как звали? – Сейчас он – со слабо блестящими глазами, с недоверчивой полуулыбкой – почти весел. Его не испугали, а захватили мрачные детали, может, потому, что мраком пропитано все вокруг. – Я бы тоже дружил с ней!
– С ней сложно, Луи, каждый называл ее по-своему, а она это принимала. Она была, в отличие от своих друзей, ужасно трусливой особой, к тому же суеверной, и считала, что угадавший ее имя мигом умрет. Но рыцарь Людвиг ничего не боялся. Он пообещал: «Я, я угадаю!» И девочка поверила. Поверила, потому что он был замечательным, а еще потому, что у него был самый красивый на свете герб – карп, выпрыгивающий из воды и превращающийся в дракона. И вот они однажды взяли – и сбежали из города, и началась война, и развела их, но они не потеряли друг друга, потому что он всегда слышал ее голос, а она – его музыку, он ведь был еще и музыкантом.
Она говорит, а Людвиг слушает, все мучительнее впадая в иллюзию: рядом, в шаге, его жена и сын. Те, кого у него нет, те, о ком он и не думал. Бежит дрожь по спине, разливается тяжесть в ногах, жар в груди. Он флиртовал и, возможно, даже влюблялся; он любил – ветте, только ее, если можно назвать любовью надежды, которые она в нем будила, и мелодии, которые рождались из пустой неутолимой страсти. Ничего более… но он не спрашивал себя, что дальше. Сколько лет он проведет так, ловя пустоту? Сколько будет грезить и жаждать, сколько будет упиваться одиноким путем, полным недосягаемых призраков?
– Мертвых стало так много, что она ослабла, не могла хоронить их. А Людвиг устал и опустил меч, – доносится до него, и он сжимает кулаки. – Враги повредили ему уши. Он больше не слышал голос подруги и ничего не видел за дымом пушек, он страшно злился на свою слабость. – Безымянная вздыхает. – Но он шел и шел к ней и однажды нашел, похороненную под горой старых костей. Она протянула ему руку, он взял ее в свою, помог выбраться и назвал… Луи?
Она осекается: рука вцепляется в воротник ее платья, нестриженные ногти царапают шею. Пальцы дрожат. Мальчик кусает губы, часто и поверхностно дыша.
– Что? – глухо выдыхает Безымянная, встречаясь взглядом, спрашивает странно хрипло, не пытаясь отстраниться, почти с мольбой: – Что, что, скучно?..
– Я не успею дослушать тебя, – шепчет он, качая головой и сжимая второй рукой ее плечо. Он и так лежит, но ищет опору, будто падает, пальцы липкие от пота, во взгляде недобрый блеск – не жизни, лихорадки. – Я, наверное, не успею… мне… мне… – Он сжимает губы, сглатывает, опять поднимает глаза. – Расскажи сразу конец, расскажи, война кончилась, они зажили долго и счастливо? Зажили?
Свет вокруг него не тускнеет, а мутится. Серебро становится болотным туманом, и будто взметается пепел, а затем оседает на коже и одежде капельками грязной испарины. Мальчик одной рукой убирает волосы с глаз, трет лицо, точно пытаясь смахнуть слой непонятной взвеси. Безымянная снова обнимает его, беспомощно, так судорожно, будто он вот-вот обратится в дым.
– Я не знаю… – шепчет она. – Луи, я не знаю конца.
– Зажили? – повторяет он, не услышав, видимо, за очередным приступом кашля, таким, что оба – и он, и Безымянная – дрожат. – Зажили?!
И она, сдавшись, шепчет:
– Да. Да, конечно, да. А мы скоро отсюда сбежим. Как они.
Он улыбается, успокаивается и снова опускает голову на подушку, чуть ниже лица Безымянной. Расслабляются руки, смыкаются веки.
– Почему ты не приходила раньше? – шепчет он; тонкая струйка крови бежит изо рта. – Почему, ведь ты такая славная.
– Не могла, – откликается она, возвращая ладонь на его лоб. – Я всегда кому-то нужна. Я почти нигде никогда не могу задержаться, даже если очень хочу.
– Ко мне приходят теперь многие, – шепчет он, совсем слабо кивнув на дверь. – Часовые. Врачи. Эти надутые, которые у власти. Даже художник приходил, написал меня таким противным, розовощеким как поросенок, ненастоящим. Но я с ними не разговариваю, они мне не нужны, и я так хочу снова увидеть маму…
– Мама… – начинает Безымянная, но он не прерывается: