– У вас заплетаются ноги. Вы бледны. – Пальцы смыкаются на локте, волокут к софе. – Я и не думал, что вы так волнуетесь. Вы держались изумительно!
– Вам понравилось? – шепчет Людвиг сипло, почти с мольбой. Поймав уверенный кивок, прикрывает глаза. – Хорошо. Но я напишу еще лучше. Я напишу…
«Если не стану глухим и немощным. Не стану?» Язык ворочается плохо, холл плывет.
– Напишете! Конечно напишете, но не сейчас. Людвиг, боже, вы… вы не… пьяны?
Он от души смеется над подозрением, улыбается в ответ на «Простите!» и вдруг понимает, чего более всего хочет прямо сейчас – пока овеян триумфом, пока Сальери ловит каждое слово. Схватить его за запястья. Выпалить: «Не делайте этого с вашими руками больше никогда!» Пообещать отчаянное вроде «Я буду посвящать вам свои произведения до самой смерти, вам и Ей, Ей и вам, никому больше…». Но он только давится смехом и опять судорожно глотает воздух. Звуки отчетливы и обычны; сумрак холла плещется свечным золотом; Сальери жив и живы все за стеной. Глупости… чушь. Нельзя лезть не в свои дела, что, если шрамы – плод воображения, как голоса в голове, как непонятное «Луи…», как…
Руки, заботливо прикрывшие уши? А что, если он правда серьезно болен, и болен давно?
– Людвиг!
Не в силах отозваться, он начинает валиться вперед, на чужое плечо. Темнота холодного речного дна смыкается, и в ней наступает тишина.
Замок наползает – громадная уродливая черепаха в грязной гуще осклизлого мха. Едва сожрав Людвига распахнутыми дубовыми дверями, он начинает трястись от удовольствия, и утробно гудеть, и проталкивать, давя жадными стенами, лестницами и коридорами. Подслеповатые окна щурятся рассеянной серостью; бугристый пол едет сам – гигантский перекатывающийся кишечник. Место смутно знакомо: эти черные крыши, шпили-иглы, серая кладка и унылая зелень вокруг… Но Людвиг не был здесь. Это точно не владения аристократов, живших близ Бонна и даже самые замшелые жилища заполнявших цветами, светом и лаем ухоженных борзых.
Оглушенный, Людвиг не противится, и его волочет в душный сумрак. Углы и повороты пахнут копотью, порченым мясом, потом, спиртным – как комната отца. Когда начинает казаться, что движению нет конца, и подкатывает рвота, Людвиг все же пробует упереться пятками в пол. Дергается назад, машет руками, впивается в расшитый лилиями грязно-голубой гобелен, но ноги подрубает – и он падает ничком, ударившись подбородком о камни. Сознание и не думает гаснуть – только лязг челюстей отзывается в ушах набатом. Будто и голова, и боль в ней отлиты из чугуна.
Пыльно. Перед глазами расцветает узор бурых пятен, облепленных муравьями, но их не рассмотреть – снова куда-то волочет, с прежней неумолимостью.
И все ближе, ближе звенят осколками слова:
Вой, стон – что угодно, но не песня.
Сюртук шуршит по камню; мимо пробегает жирная красноглазая крыса, по-человечьи внимательно заглянув в лицо и мазнув по щеке хвостом, скользким как дождевой червь. Людвиг прикусывает язык, не сумев закричать, дергается и тянет руку вперед, опять пытаясь замедлить движение. Пальцы оставляют скребущий след впустую, бурая грязь забивается под ногти, но пляска пола становится только головокружительнее, и все вокруг: грозные латы, картины с холеными восковыми ликами – расплывается в злую полосу стальных перчаток, влажных глаз и виноградных рам.
Голосов становится два: тот же высокий и следом низкий, вкрадчивый. От второго что-то знакомо сжимается в животе. Черные башни, крысы, уродливые вещи и вонь… где это все? Но Людвиг не успевает вцепиться в мысль, выпускает ее, как пальцы выпустили пол. Первый голос, тонкий, сорванный, дробится на целый беспощадный хор других, разных, детских и взрослых, мужских и женских. Они требуют, предостерегают, плачут каждый о своем горе:
Людвиг снова дергается назад, но прикладывается об пол виском – и обессилено жмурится, когда кровь и что-то вроде пены выступает на губах. «Счастливая жизнь» – твердят голоса с портретов: каких-то рыцарей, дам, священников. Они всюду, их руки касаются волос и спины, моргание превращает людские лица в звериные морды, и Людвиг пытается отмахнуться, не ведая, от кого и от чего именно. Этот стук в висках, чугунный грохот вроде того, под который он играл, крепнет. И сквозь него…