Кто-то шепчется в зале – осознание подхлестывает, отрезвляет, заставляет вскинуться, готовя для наглеца хищный оскал. Но затуманенный взгляд не улавливает в ближних рядах ни шевеления губ, ни даже движения, да и ребенок… откуда взяться ребенку, судя по голосу, – мальчику лет десяти? Откуда, если один только сын Сальери, его маленькая кудрявая копия, Алоис, чинно сидящий с матерью, удостаивается изредка чести послушать музыку со взрослыми? Людвиг вязко сглатывает, заметив обращенное к нему спокойное личико. И осознает, наконец, почему камни в водопаде грохочут так, будто к фортепиано примешались литавры. Это стучит в висках. Там будто открыли стрельбу.
Где она?
Нет. Нельзя отвлекаться. Бетховен славится как виртуоз, нужно играть, не обращая внимания ни на безмолвие мелодии, ни на стук крови – уже не только оглушительный, но и ослепительный. Этот стук Людвиг знает давно – с детского воспаления уха, с долгих ночей в холодной карете, с хлестких затрещин отца. Не страшно. Пройдет. Вот-вот пройдет…
Детский голос дробится, срывается, – и вот уже все вокруг звучит и выглядит так, будто Людвиг ухнул в темную воду, увлекаемый ко дну голодным чудовищем. Вода смутно знакома, но откуда?.. Он моргает. Зала становится синей, потом серой; все в ней обращаются в гниющих мертвецов, вальяжно развалившихся на столь же гнилых стульях: скалятся черепа, колышутся обрывки одежды, прилипшие к макушкам осклизлые нити волос и расхристанные трупики париков. Мертв Алоис, чья голова свесилась матери на грудь. Мертва она, и в ребрах ее запутались сапфиры ожерелья.
Скелеты один за другим валятся вбок, рядами, как костяшки домино.
Хочется вскочить и схватить воздух ртом, широко его разинув, но Людвиг может лишь глотнуть совсем немного сквозь стиснутые зубы, и яростно зажмуриться, и ударить по клавишам – в последнем аккорде первой части фантазии. Похоже это на агонический вопль. Марш окончен. Окончен бой. Звук все же прорывается сквозь водную толщу, отдается не стуком крови – уверенной нотой.
Лавина, которую она волочет за собой, невыносима: это аплодисменты, оглушительные и бесцеремонные. Каждый удар ладоней – длинный нож, вонзаемый в одно ухо Людвига и выходящий, весь в крови, из другого. Но он стоически терпит, радуясь одному: больше нет мертвецов, вернулись тепло и краски. Привстал ван Свитен – хищный нос, серый сюртук, облачно-голубые глаза и напудренная косица. Щурится Сальери: блестят перстни; смуглые руки отбивают ритм безоговорочного итальянского bello, но по глазам Людвиг знает: первыми словами по возвращении со сцены будет «Боже, вам найти врача?». Алоис ерзает как птенец в гнезде, втолковывая матери, что не желает более заниматься скрипкой, а хочет немедленно начать брать у Людвига фортепианные уроки. Дипломаты глядят возбужденно, все в том же нетерпении, и хлопки их затихают первыми – до того, как Людвиг находит силы поднять трясущуюся ладонь, немо прося пощады.
Новая тишина хрупче – но первые звуки пронизывают ее скорбным серебром. Траурная часть требует не стремительности, но чуткости: колдовство разрушит любая фальшь. Людвиг играет как слепой: находя клавиши наитием, касаясь их, будто чужих пальцев, форму которых нужно понять и изучить. Мысленно хватается за каждый звук, как в глубоком детстве хватался за ладонь матери – «Я же потеряюсь, потеряюсь!». Людвиг то и дело поднимает глаза, чтобы видеть, как умиротворение и печаль обнимают публику, разливаются зыбкой болью. Люди слышат. Понимают.
«Взгляните в глаза своих мертвецов. Взгляните».
На этот раз Людвиг готов к голосам – и просто опускает плечи, когда музыка тает, а голова заполняется воем. Все под контролем; он сыграл бы и без нот; он их помнит, но как же страшно, как дико – не слышать. До какого отчаяния доводит сама мысль: «Со мной что-то не так». Почему глухота? Откуда? Совсем легонько он качает головой в такт аккорду, надеясь вытрясти вой из ушей. Они уже не пульсируют, а ноют, и ужас расползается по груди, колет руки. Людвиг кидает в зал еще взгляд – и видит то же восхищенное спокойствие. Сердце, не выдержав панического «Что, если они все поймут?», спотыкается. Людвига ведет вперед, потом немного вбок – и он стонет сквозь зубы, но удерживается, удерживается и на банкетке, и в музыке, и даже в мысли: «Я пропал. Я обречен».