А потом легкие руки обхватывают его, помогают выпрямиться. Не нужно оборачиваться; не нужно: в нос бьет запах клевера, легкий, смешанный сегодня с чем-то чужеродным и страшным, но вполовину не таким страшным, как этот приступ.
– Я здесь, здесь, Людвиг, прости, прости…
За что извиняется она, обвивая его шею тонкими руками? Из-за чего дрожит голос, когда подбородок прижимается к волосам? Если бы заговорить… уверить: «Я не сержусь», взмолиться: «Спаси». Но он молчит, играя, как послушный автомат из тех, о которых сочиняются мрачные сказки; стискивает зубы от крепнущей боли в ушах. Звуков нет, ни единого, кроме шепота Безымянной. Она больше не утешает невидимку, она вся здесь и заклинанием повторяет: «Мне жаль». Ее руки теперь удавка, а тело холодно как лед.
«Луи»… Руки эти хочется вдруг сбросить, и вскочить, и развернуться к залу, и расхохотаться, и рухнуть, закрывая голову от невидимых ударов. Но он играет. Играет, глухо подвывая от боли и ужаса, а потом руки сжаливаются, размыкаются, прикрывают ему уши, стремительно и колдовски унимая боль.
– Тихо. Тихо, не бойся, это лишь река.
Больше Людвиг все еще ничего не слышит. Но он, наконец, понимает, какой запах вплелся в запах клевера, почему так странно это касание, что за горячие капли стекают по скулам и шее, пачкая платок. Не нужно оборачиваться. Руки Безымянной алые. Кровь падает, проступает на клавишах красным созвездием, тут же смазывается. Чья? Его? Или…
Он заканчивает игру, как никогда радуясь, что написал две, а не три части, – и остается в секундной тишине. Замирает сгорбленный, опустошенный, боясь двинуться. Его бросает то в жар, то в холод; он даже не сразу осознает, что способность слышать вернулась и что все снова хлопают; дыхание тяжелое, прерывистое, но главное…
Фортепиано чисто от крови. Как и платок. И лицо.
Она пришла и спасла его не только от глухоты и боли, но и от наваждений.
Она пришла.
– Это для тебя, слышишь? – выдыхает он глухо и смелеет: поднимает руки, накрывает чужие ладони. – Для тебя, и я рад, что ты здесь; но где же ты была; почему, почему…
Но он не знает, чем закончить. Никто не видит сейчас его лица, губ – дрожащих, кривящихся. Никому нет дела, что он говорит сам с собой; все упиваются восторгом; кто-то плачет – громко, с хрипами, повторяя два имени, не погибших ли близких, воспоминания о которых разбередила вторая половина? Плачу не утонуть в возгласах «Браво!»; не укрыться за ударами ладоней и взбудораженным скандированием: «Бетховен!» Впору вскинуться, горделиво усмехнуться, насладиться триумфом: никого, никого из прежних номеров так не превозносили. Но Людвиг все сидит, боясь разорвать касание.
– Луиза, – шепчет он, уверенный, что победил.
Там, у барона, он вспомнил это имя или очень похожее.
– Луи… – Он сжимает холодные пальцы, тянет к губам обе руки сразу.
И остается один, с соленым привкусом во рту, и только в воздухе дрожит странный, звонкий, никогда прежде не слышимый девичий всхлип. Или это там, в рядах?
Он принимает дифирамбы как подобает Бетховену: с ироничным спокойствием римского императора, которому воздают заслуженные почести. Сухо кланяется, хлестко разворачивается, покидает сцену – все как перед лицом врага, на марше, где нужно показать: силы не на исходе, их еще хватит не на одно сражение. Бьет в глаза солнце – не красное, золотое, ведь играл Людвиг чуть больше пятнадцати минут. День в разгаре, в первой половине программы еще два вокальных номера, впереди выступление девушки – очаровательной тирольки с беглыми пальцами и нежно-розовыми губами. В ней есть что-то от Безымянной: белокурые завитки, обрамляющие шею, узкие плечи, кошачье лукавство в глазах. Она поет Сюзанну[62]
; стоит послушать и похвалить, девушка чудо как хороша, но…– Друг мой, вам нужен врач.
Когда Людвиг, размышляющий о тирольке, слышит это, оказывается, что Сальери шел за ним – мимо рядов, до пустого прохладного холла. Его дыхание сбилось; смуглый лоб рассекает выбившаяся прядь. Может, вообще бежал? В глаза невозможно смотреть, столько там тревоги, столько вопросов, тщетно борющихся за право быть заданными первыми. Да что такое, только бы не опять «Не собрались ли вы в гроб или в ад?».
– Нет, нет, что вы. – Людвиг решительно качает головой, отстраняется от легшей на плечо руки, усмехается чужой, да и собственной прозорливости. – Идите, вам нужно быть там. А я вас не… – он сглатывает комок, шатается, – подвел… ведь правда?
– Людвиг. – Его не слышат. – Пойдемте сядем.
Рассеивают сумрак два канделябра; двери за спиной наглухо затворены. Там уже нежное пение; вторит сильному голосу фортепиано, радующееся, что нет больше безумца, принесшего с собой камни и приведшего мертвецов. Людвиг не помнит, как вышел из зала, не помнит, чтобы содрал шейный платок и смял в кулаке, не помнит, чтобы вспотел – а сейчас пот катится по лицу.