Умер! Но сколько жизни неумирающей оставил после себя этот страдалец, и как непостижимо странно это вдруг наступившее небытие. Мы начали любить Чехова еще до появления его имени на свет. Помню, как в середине восьмидесятых годов в одном провинциальном кружке шел литературный спор. Жаловались, как всегда, что измельчала литература. А я только что прочел в «Петербургской газете» новый крохотный рассказик Чехонте, не помню, какой. Помню сладкое восхищение, то читательское блаженство, которое испытываешь так редко. «Господа, – вскричал я, – подождите ставить крест над литературой: да вот вам великий писатель! Он только что народился, как молодой месяц в небе…» Надо мною посмеялись тогда, но я был прав. Поразительна скромность, с какою Чехов выступил в мелкой печати, очевидно, не подозревая, что он большой писатель. Красота его таланта имела высшую прелесть – не сознавать себя; отсюда эта необычайная свежесть, непосредственность и стыдливая простота его милой музы, отсюда неистощимый юмор, подернутый грустью нашей природы. Крохотные рассказы Чехонте засверкали на газетных листах, как рассыпанные на сером сукне алмазы. Их многие заметили и оценили. После первого же крупного дебюта (в «Новом времени») талант Чехова был признан сразу, и он тотчас же, без спора занял место дофина русской литературы, наследника Льва Толстого. Помню, мне очень хотелось увидеть Чехова, и когда это наконец случилось, я подумал, что никогда в жизни не встречал более прекрасного человека. Это было лет двенадцать назад, у И.Л. Леонтьева (Щеглова). Там были и другие знаменитости: Чайковский, артист Свободин, Рачинский и др., и я не думаю вообще, чтобы в обаянии, какое он произвел на меня, играло роль его имя. Чехов держался необыкновенно скромно, – мне показалось, даже робко, – как бы пугаясь обычных комплиментов и внимания дам. В застегнутом на все пуговицы сюртуке мне тогда уже бросилась в глаза худая грудь. Тощая, среднего роста фигура, открытое и умное лицо, необычайная простота в разговоре, и особенный честный тон – иначе я затрудняюсь назвать – эти черты мне показались страшно знакомыми и дорогими. Это черты хорошей тогдашней интеллигенции, нынче уже как будто исчезающей. Поколение Чехова, воспитанное на Белинском, Добролюбове, Писареве, выдвинуло ряд разнообразных типов; между ними были и грубые с оттенком пошлого во всем цинизма, но были и удивительные по нравственной красоте. Мне показалось, что Чехов принадлежит к благороднейшим людям этого поколения, и я не ошибся. Скажу прямо, я встречал людей не менее искренних, чем Чехов, но людей до такой степени простых, чуждых всякой фразы и афектировки, я не помню. Это не была напускная, как у многих, выработанная простота, а требование души, для которой всякая фальшь была мучительна. При первом же знакомстве Чехов поразил меня отвращением своим к тому, что для многих так заманчиво, – к жизни профессиональных писателей, журналистов и вообще интеллигентов. «Петербург – трясина, – говорил он. – Отсюда надо бежать. Надо с корнем вырвать себя из этой почвы – вот как вырывают редьку… Иначе пропадешь». Чехов убежал из Петербурга, чтобы посвятить себя деревне. Чуть ли не в долг, под литературный заработок, он купил себе недалеко от Лопасни небольшое сельцо Мелихово и, кажется, одно время был земским врачом. Это были лучшие годы его писательства. Он был еще молод и полон жизни, ужасная болезнь хоть и начинала проникать в него, но, как тайный вор, еще не была прослежена.