— Они не будут дожидаться окончания Праздников! — резко перебил меня Иуда. — Они убьют Его! Не сегодня, так завтра! Он уже погиб! — он порывисто положил руку на спину моего осла. Животное остановилось. Иуда теребил искривленными, похожими на когти пальцами его жидкую гриву. — Он уже погиб, — повторил он. — Только почему у меня никогда не было даже пяти денариев? — Его крик, похожий на последний вопль умирающего, пронзил темноту, дрожащую от лунных бликов, которые своим посверкиванием напоминали рассыпанные монеты. Иуда всем телом навалился на осла. Я чувствовал на своем лице его горячее дыхание. Я не понимал, к чему он клонит. — У меня не было даже пяти денариев, чтобы купить себе вина, оливкового масла, любви, наконец! Он рассказывает, что якобы Он любит людей! Сказки! Он не понимает, что тебя никто не будет любить, если ты урод, нищий, лохмотник! Ему ведь давали деньги! Только у Него их будто никогда и не было! Я так не могу! — у Иуды срывался голос и стучали зубы. — Не могу! Не могу! Никогда тебе ни вина, ни друзей, ни женщины, которая бы сама… сама… никакого просвета… ничего… — снова и снова истерически повторял он, — я так не могу! не могу!..
Почти лежа на осле, Иуда вдруг резко поднял голову: словно сбросил с себя покрывало или вынырнул из воды. Теперь луна светила ему прямо в лицо, стерев с него все краски, морщины, тени, и оно было мертвенно бледным, как лицо статуи; нижняя челюсть отвисла, как у мертвеца.
— Однако надо ехать, — заметил я. Иуда, пошатываясь, отошел от осла. Мы снова тронулись в путь. Я слышал, что он с трудом волочит ноги и ступает тяжело, будто пьяный. Очевидно, недавняя вспышка гнева совершенно изнурила его. Он тяжело, с присвистом дышал. Потом я услышал, что он чем–то бренчит: видимо, у него в кулаке было зажато несколько монет: он упорно подбрасывал их вверх и ловил. Тропинка вела в глубь черного оврага. Осел пошел медленнее, с осторожностью переставляя ноги. Его копыта стучали по плоским камням. Над нами находился крутой выступ скалы, отливающий в темноте лунным светом, который обрывался вместе со скалой. Меня пробирала дрожь: то ли от холода, веющего из ущелья, то ли от моего собственного взвинченного состояния. «Что Он говорил? — все вспоминал я. — Дай Мне свои заботы…» Что это значит? Может, это еще одна из Его тайн, не менее страшная и труднопостижимая? Но вдруг и она, как, в сущности, все Его тайны, с изнанки таит в себе нечаянный покой? Или это попросту полубессознательные слова повергнутого в отчаяние человека? Этот последний разговор заставил меня мысленно вернуться к нашей беседе там, на горе. Там Он говорил: «Возьми Мой крест и дай Мне свой…» Тогда эти слова тоже остались для меня непонятны. Я ждал, я исподволь надеялся, что Он все же исцелит Руфь. Но Руфь умерла… Ее болезнь была моим тягчайшим крестом, если выражаться Его языком. Он не взял его на Себя. А Его Самого — кто знает? — возможно, ждет сейчас настоящий крест… До чего же чудовищна эта казнь! Я никогда не мог себя заставить смотреть на распятие. Не могу даже подумать о том, что это могло бы случиться со мной. От одной только подобной мысли у меня перехватывает дыхание, и я чувствую пронзительную боль в запястьях… Если я не перестану думать об этом, мне сделается дурно. Иуда, наверное, тоже боится креста. Не для того ли, чтобы заглушить свой страх, он все продолжает бренчать монетами? Не могу больше слышать этого звона… Я уже собрался было прикрикнуть на него, чтобы он прекратил свое занятие, но потом сдержался, опасаясь, что это может вызвать с его стороны новый приступ неистовства. Всю дальнейшую дорогу я молчал, продвигаясь вперед среди пятен лунного света, которые подпрыгивали в такт моему движению; их мелькание ослепляло меня. Иуда шел рядом и все бренчал и бренчал своими сиклями.
Утром я заглянул в мастерскую, что неподалеку от моего дома, с целью поручить им один заказ. Там неожиданно оказалось так хорошо, что вместо того, чтобы сразу уйти, я уселся на какое–то бревно и стал слушать веселый перестук молотков. Работники, напевая, делали свое дело. Как и все простолюдины, они радуются приближающимся Праздникам и предстоящему отдыху. Если бы я умел быть таким же свободным, как они! Их безмятежное настроение немного развеяло мою тревогу, и я уже начал забывать о страшных призраках, преследовавших меня ночью. Но вот в дверях появился Агир и кивнул мне головой. Сердце у меня замерло. Я сразу понял, что минутной беззаботности пришел конец, а мой слуга прибыл в роли гонца, призывающего меня вернуться в мир забот и страхов. С каждым днем я все больше уверялся в том, что приближается какое–то несчастье; по тому жесту, каким Агир кивнул мне головой, я понял, что вот оно и совершилось.