Но не только столпы бахтинского учения – поступок, диалог, карнавал
в его экзистенциальной сути – мы найдем у Сартра. Философия поступка молодого Бахтина – первая модификация его экзистенциализма – своим нервом имеет интуицию ответственности. «Ответственность» у Бахтина по смыслу близка к нравственному долгу. Бахтин проектировал учение о нравственном бытии, – нравственную метафизику у духе автономной этик и Канта: другого нельзя рассматривать как средство, я вправе видеть в нем лишь цель своего поступка. Но и Сартр, исключив из своей «онтологии» мораль, оборотной стороной ключевой для его экзистенциализма свободы признаёт ответственность, определяя ее опять – таки отчасти по-бахтински – как «сознание быть неоспоримым автором события»[150], и экзальтированно признавая свою ответственность за мировую войну[151]. У обоих мыслителей пафос ответственности обусловлен, кажется, их сугубым рационализмом: бессознательное человека, за которое он не отвечает, элиминируется как из бахтинской «архитектоники»
«нравственного бытия», так и из сартровской бытийственной «феноменологии».
А вот категория взгляда.
Бахтин, замысливший соединение в человеческом существовании этики с эстетикой, началом отношений «я» и «другого» считал созерцание мною другого в пространстве – восприятие «эстетическое» (в соответствии с «трансцендентальной эстетикой» Канта, к которой Бахтин имел особенный интерес). В «Авторе и герое…» подробно говорится также о том, что себя самого я вижу в принципе иначе, чем другого: я не в силах себя «завершить», создать образ своего тела. «Мы должны ‹…› последовательно изучать тело как бытие – для – себя и как бытие – для – другого ‹…›. Эти два аспекта тела ‹…› нередуцируемы один к другому»: так, собственный глаз «я не могу ‹…› видеть видящим», а свою руку, касающуюся предметов, как «саму себя», – наподобие чернильницы передо мной на столе. Что это – примеры, которыми Бахтин иллюстрирует свою экзистенциальную «архитектонику», – некие феномены, зависящие от того места в бытии, которое занимает воспринимающий их субъект? Ничего подобного: это цитаты из «Бытия и ничто» Сартра[152], чья «феноменологическая онтология» также начинается с проблематизации зрительного восприятия собственного и чужого тел. Конечно, смысл категорий «я» и «другой» у Сартра глубоко разнится с сутью бахтинских «автора» и «героя». Межличностные отношения у Сартра симметричны, «я» и «другой», кроме того, принадлежат единой – жизненной действительности. У Бахтина же активностью обладает лишь жизненно – реальный «автор», а «герой» (художественного текста) существенно пассивен и пребывает в эстетическом мире. Иное дело, что цель Бахтина – философски соединить «искусство и жизнь»[153], но осуществит он это, только взойдя от тела к духу в учении о диалоге (книга о Достоевском). Понятие же собственно «взгляда» у Бахтина сполна охватывается соответствующей категорией Сартра.Итак, Сартр развивает жизненную ситуацию общения. Подключив к «онтологии» определенную психологию, он выдвигает тезис о том, что чужой взгляд вызывает у человека стыд за себя. Именно на этом тезисе он строит историю отношений двух субъектов и обнаруживает при этом крайний пессимизм: надежда на возможность межличностной гармонии терпит неизбежный крах. И здесь мне придется бросить взгляд на концепцию Сартра в целом. Что за образ бытия он строит? И чем сартровская картина мира радикально (и радикально ли?) отличается от бахтинской? Не без опаски я подступаю к этим сложным материям…
«Я – злой человек»: эта фраза стоит в начале «Записок из подполья» Достоевского. Ее Сартр мог бы вполне поставить эпиграфом к «Бытию и ничто»: внутренний мир героя «Записок» – это и конципируемое Сартром «несчастное сознание», не способное достигнуть самотождества невзирая на страстное стремление собраться во внутреннем устойчивом ядре. Сартр, создававший «Бытие и ничто» на пороге своего сорокалетия, кажется, сознательно представил философию «подполья», из которого не в силах выбраться сорокалетний же персонаж Достоевского. Благодаря труду Сартра «подполье» из «болезни» превратилось в некую общечеловеческую норму: в каждом из нас присутствует «подполье», и все мы обречены на работу над ним. Впрочем, для православной аскетики – ее некогда называли подлинно христианской философией (а я уточню: это подлинно христианский экзистенциализм) – «подполье» Достоевского и его сартровский философский эквивалент – это прописи первоклашки. Ведь постоянное занятие «подпольщика» – не что иное, как «собеседование с помыслами», прекрасно изученное аскетикой. Ему следует противопоставить умное делание
, т. е. молитвенное собирание подвижником своей личности посредством Иисусовой молитвы: я спускаю свой ум в «сердце», собираю там свое я и, в этом обиталище Бога, соединяю я со Христом.