В[алериан] И[ванович] – тот самый, который написал тебе такое милое письмо, что ты об этом повторяешь в 14 твоих письмах… сохрани Господи, не дойдет до меня это сведение; когда я ему переслал четыре вырезки (бутылка, фигура барышни, какая-то коробка и еще какая-то поменьше) девицы Снесаревой, прилетел ко мне в восторге и страшно благодарит дочку за память… Я ему объяснил, что упомянутая девица стоит на ступени развития краснокожих и пишет письма по-своему: те шлют веревки с узлами, приложив крыло птицы или горсть песку, а она фигуры… в них она шлет свой труд, мысли, свою детскую память о вас вместе с грязью и по́том от своих крошечных пальчиков… Он просиял от моей фантазии и стал говорить другим, что это за девочка, какая болтушка и какая роскошь.
Вчера Ткач принес мне 11 руб. – свой долг тебе – и при прощаньи сделал мне что-то вроде реверанса, вероятно, вообразив тебя вместо меня; выглядывает хорошо и свежо. Вчера же на пути видел Шатырова, который пристроился торговать в полковой лавочке. Все испитой и суетливый, он показался мне противным, и я сделал вид, что не узнал его.
Но, моя детка, я все зубоскалю, а у меня есть и печальное. В ночь на 8-е в разведке убит Стрелецкий, старший в разведывательной команде; я очень любил его, и мне эта кончина еще более грустна тем, что самая задача была составлена глупо и опрометчиво… Вчера же Митя, провожавший меня с позиции, сообщил мне, что Рыгнацкий убит: начал заправлять свои бомбометы и погиб от неприят[ельского] снаряда… мне тоже нравился он своим постоянным конфузом, нежным, почти женским лицом и красивыми ласковыми глазами… Я тебе передавал, как был он рад, когда я его выбрал для поездки в Петроград, и как нервно он закрывал лицо руками… Про Назаренко сказал, чтобы его продвинули вперед… сейчас он поехал разыскивать твои вещи, которые где-то путаются в пути…
Сейчас я читаю много всякого вздора, какой попадется под руку; сегодня, напр[имер], за один день прочитал Мопассана «Сильна, как смерть», Лемонье «На поле брани» и Куприна три небольш[их] рассказа… все это вещи второго сорта, и только рука сильного артиста помогает слабому замыслу Мопассана. Ну, написался, берусь еще за два письма. Дай, моя сизая голубка, свою головку и глазки, а также наших малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Ваш отец и муж Андрей.
Ненаглядная и золотая моя женушка!
Получил открытку от 4 ноября, в которой 1) значится, что наш первенец заполучил три двойки и 2) что ты давно не получаешь от меня писем. Первое – пустяки, ибо я не думаю, чтобы наше с тобой произведение могло кому-либо […] уступить по башковитости и просто еще не может уловить, откуда дует ветер (ты, конечно, Генюше скажешь, что я очень огорчен), а что касается до писем, то я их пишу аккуратно – призываю самого Аллаха во свидетели – через день и почти каждый раз не менее двух листов, а то и больше. Я очень боюсь, что не отметили ли в цензуре их литературный интерес и не читают ли их там более часто, чем это нас устраивает.
Я только что пришел с позиций, сегодня прошел пешком не менее 15 верст. Прихожу в окоп одной роты, а мне докладывают: «Видите, г-н полковник, что артиллерия противника сделала за
У нас форменная зима, и хотя я прошел сегодня большое расстояние, но воздух был так свеж и хорош, деревья, усыпанные густым белым инеем, так фантастичны и привлекательны, что я много раз останавливался и любовался стелившейся предо мною картиной. Конечно, я стал останавливаться чаще, когда вышел из сферы не только ружейного, но и артилл[ерийского] огня. Я шел на восток, и когда я смотрел назад, предо мною пылала багровая заря и красиво рвались в воздухе снаряды… сливочно-малиновое мороженое, как мы их называем. Чтобы отличить свои разрывы от наших белых, австрийцы прибавляют красный порошок, и при разрыве получается красно-белый дым. Домой пришел в сумерки, стал Трохвым тянуть с меня одежу, бросился я к столу и начал есть, как акула.