Приехал Осип, и вот уже 1–2 часа мы говорим с ним неумолчно. И в результате и его рассказов, и твоего письма у меня остался все же печальный осадок. Особенно меня волнует Генюша (сегодня или завтра буду писать ему письмо): его нервность, капризная настойчивость и неуравновешенность – печальные ступени для вступления в жизнь; она-то ведь не отец с матерью: ни щадить, ни прощать она не будет, а вышвырнет суровой рукою за борт – и дело с концом. Ты тоже печальна, печальна дома, печальна в балете. И я начинаю думать, не сказывается ли на тебе утомление войной и не начинают ли сквозь это утомление просачиваться личные переживания, беря надо всем верх. Женщины экспансивнее нас, загораются живее и ярче, но на даль им не достает ни упорства, ни государственного кругозора. Этим только и можно объяснить те эксцессы, которые наблюдаются в женских кругах слабого нравственного тона: там наряды, увлечения пленными, вообще отворот от войны… «Так долго она, глупая, тянется, и кому это интересно». В женщинах высокого стиля утомление скажется большим переносом внимания на личные думы, придаванием им большего (чем прежде) значения или меланхолическим раздумьем, результатом неудовлетворения и усталости… Да и многие из нас, когда на фронте начинается тягостное и однообразное безделие, когда картины войны становятся слишком монотонными, разве мы не становимся скучными и грустными, не поднимаем капризных притязаний и не начинаем заниматься своим личным «я» больше, гораздо больше, чем это допустимо в великие переживаемые нами дни.
Но к делу. Подсчитали привезенное Осипом, и не оказалось ни одной простыни (Осип думает, что у Передирия будет… ждем его не сегодня-завтра) и одна только наволочка (в сумме две – с этим еще обойдемся). Кроме того, Осип оставил у тебя мой аттестат, вернее
Завтра уже две недели, как я здесь; время пролетело со сказочной быстротой. Чувствую какое-то раздвоение: оглянусь назад к своему гнезду – и мне печально… что-то не ладится, как-то не так, а отчего, не разгадаю и ума не приложу, обернусь сюда – и меня берет дело, и я влезаю в него по уши… Мне грустно наблюдать за собою, что я, чтобы утишить печаль, берусь за дело как за лекарство, как за какой-то наркотик, чтобы забыться и не думать. Получил письмо от Мити: пишет грустно и осторожно в одно и то же время; может быть, боится цензуры, да еще домашней. Режим у них, очевидно, суровый, хотя в том, что он описывает, скорее трусливый: нет отпусков. Для отпусков необходимо мужество, а его у моего преемника никогда не было. Относительно спичек я напишу в письме к Мите и думаю, что за них уплатят, хотя крепко ручаться трудно.
Я тебе уже писал, что теперь в ходу три бумаги обо мне: 1) мое старшинство в чине полковника (двухлетнее) за годичное командование полком; 2) дело о моем Георгии и 3) старшинство в генеральском чине, если Алек[сандр] Алек[сандрович] [Павлов] поднял об этом дело. Вчера один офицер из Сибири много говорил о нем. Задним числом многое становится яснее. Ал[ександр] Ал[ександрович] – трудный и сложный человек, с капризами и неожиданностями. Оказывается, раз он на парадном обеде не подал руки своему начальнику дивизии… Как тебе это кажется? Мне теперь еще страннее кажется тот мир и покой, в которых мы с ним прожили. Жена его – бывшая жена отставного моряка, с которым он ее развел очень быстро и женился. Скорый успех – как видим – имеет и скорые результаты. Может быть, и привирают: молодежь так любит прибавить о своих любовных успехах. Осип приехал усталый, от конечной станции ехал три дня на подводе со всякими приключениями. Деньги все истратил, даже и те три рубля, которые ему в Москве дал Яша [Комаров]. Он был у них после долгих поисков (воспользовался моим адресом) и пробыл много часов; об их обстановке говорит с удовольствием, очевидно, она ему импонировала. Сначала явление «кого-то в бурке» произвело переполох, и Осипу пришлось долго мотаться и по дому (после уличного мотанья).