Если грустный тон твоего письма, как временное духовное недомогание, меня и не особенно обеспокоил, то глаза твои обеспокоили сильно. Я думаю, скорее всего что-то в них попало, и тебе нужно было прежде всего их продезинфицировать. Какой-либо постоянной серьезной причины я не могу предположить. Во всяком случае, ты на глаза обрати внимание и не забудь поговорить с глазником.
Я перечитываю твое грустное письмо и стараюсь припомнить, каким из моих писем оно могло быть вызвано. Промежутки так велики, что трудно все это учитать. Было у меня одно письмо, которое я написал смаху и которое я даже не хотел посылать. Мож[ет] быть, оно-то тебя и расстроило, расстроило потому, что оно было написано слишком искренно, без обходов, под первым впечатлением… Оно было ответом на то письмо, в котором ты всеми была недовольна, всех критиковала и вообще полна была негодованием к нашему бедному грешному миру. Мне это показалось и неправильным, и даже заносчивым с твоей стороны, и я взял на себя защиту нашей жалкой планеты против твоих атак. Может быть, это тебя расстроило, но суди, голубка, что выходит, когда я лечу бомбой нараспашку! По-моему, это-то тебя и расстраивает; моя излишняя, не процеженная сквозь решето осторожности, откровенность, а не замалчивание, не скрытность, как ты это пишешь. Так-то, мой голубок-женушка, просишь писать откровенно, а сделаешь так – ты и расстроена. Ну, да это все пустяки. Главное, муж тебя любит так, как едва ли где любят другие мужья, и если он это даже пред тобою не умеет показать, демонстрировать с помпою, то да прости ему эту скрытность как особенность его характера и как известную моральную застенчивость… Главное, чтобы люди были тем, что они есть.
А теперь давай, моя грустная, но славная и любящая своего мужа женка, твои глазки и губки, а также наших малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Целуй папу, маму, Каю. А.
Дорогая женушка!
Встал по обыкновению в 7 часов и притом с головной болью. Спешу тебе написать, так как иначе не дадут. Отчего голова болит, не соображаю. Вчера был в бане, но оттого едва ли, так как был осторожен и кутался. Предо мною лежат твои: три открытки 15, 17 и 18.II и письмо 16.II, я их пробегаю то одну, то другое, и мне хочется понять ту красную нить, которая проходит по всем ним. Мне думается, что такая есть, но я ее не нахожу. Письма внешне не однородные, как разна твоя теперешняя жизнь: то ты идешь по разным справкам и покупкам, и в душе твоей к вечеру оседает калейдоскоп виденного, а на теле ты чувствуешь усталость; будет время, ты и выльешь в строках этот спутанный перечень виденного с упоминанием, что тебя клонит ко сну; или к тебе нагрянут гости, нашумят, завертят, покажет Нюрок свои прелести… и вот к вечеру у тебя иной, тоже сложный, пережиток, чтобы поделиться с супругом; или ты одна замкнешься в гнезде со своими малышами, поиграешь с сыном на рояле или поболтаешь с дочкой, и тогда у тебя как будто меньше пережитого, но на душе ровно-светло, как на дне ключевой воды, и ты скажешь мужу немного, но спокойно и удовлетворенно… И эти строки твой муженек прочитает не один раз, и ему тогда кажется, что ты ясна ему, как та же вода ключевая, весь этот день, и что ни одну минуту твой образ не закрывался от его глаз суетой и сложностью посторонней перспективы.