Второй день у нас ясный и теплый, с легким ветерком; два букета стоят по сторонам вашей карточки, в моей халупке светло и уютно, на душе моей спокойнее и теплее. От тебя вместе с «Арм[ейским] вестником» пришла запоздалая открытка от 29.III, более поздних нет. Почта стала ходить несомненно хуже, несмотря на то что отсутствие цензуры дает 1–2 дня лишних. И не в одной почте, а и всюду продуктивность труда сильно понизилась, и мы беднеем с каждым часом. Конечно, это не первый раз, когда люди не в силах разобраться в сумме прав и обязанностей, выпавших на их долю: первые раздули без предела, вторые свели почти к нулю. Придет время, и люди поймут, что новый порядок тогда только даст благо, когда с расширенными правами сами собою расширятся и обязанности – естественно, самопроизвольно, под давлением личного ощущения.
Моя дивизия такого сорта, что она вызывает общее любопытство, и ко мне гости-наблюдатели, следователи и т. п. – приезжают один за другим. На днях пришлось открыть офицера, который не то защищал солдат, не то их подстрекал; он, напр[имер], много критиковал окопы, а на поверку оказалось, что он их и не видел. А когда ему было приказано осмотреть их лично, он до того струсил, что сорвал свои погоны и заявил, что он не присягал ни старому, ни новому правительству, что он не офицер, войны не признает и хочет жить по заветам Христа. Этого «толстовца», а в действительности – подлого труса и развратителя, я предаю теперь военному суду. А сколько времени он мутил ребят, которые сами теперь ахают задним числом. Я и сам не знаю еще, не обнаружит ли следствие в «толстовце» немецкого шпиона…
Дорогая цыпка, написал тебе этот факт и вдруг впал в сомнение, не было ли об этом мною написано тебе раньше? Я могу это спутать, ибо часто задним числом не разбираюсь, написал ли я тебе, или тот же случай занес в свой дневник. Сейчас у меня сидел командир мортирной батареи, работающей на моем участке (он из Костромы, но Павлушу [Снесарева] не знает). Он первые дни революции провел в Москве, и его впечатления очень забавны. Когда он рассказывает, то не может удержаться от смеху, – действительно ли это было смешно или ему удалось натыкаться на такие сцены, не догадался, но мы с ним много и дружно смеялись. Напр[имер], его умудрило попасть на собрание революционных офицеров, и, к своему удивлению, он здесь услышал одного, провозгласившего тезис: «Долой войну»; тогда он в негодовании поднимается на стол (или бочку) и начинает их ругательски ругать: «Да вы же – офицеры, для чего же вы существуете? В чем ваша сила и цель? Да были ли вы на войне, которую вы рекомендуете прекратить…» К его удивлению, оказалось, что г. революц[ионные] офицеры – народ все мирно́й, не бывший не только в окопах, но и на театре войны. Тогда мой собеседник распаляется еще более и кричит, что в такой компании ему – боевому офицеру – и быть не пристало. Он хочет уходить, но ему кричат: «Останьтесь, товарищ, что нам тыловую дрянь слушать, скажите еще…» Он остается, голосуется формула «долой войну» и не только не проходит, а заменяется противоположной: «Война до победного конца».
Только что гулял около дома, по-над склонам гор; чудный вечер, чистое небо, возвращающиеся с пасьбы коровы… тихо и мирно в воздухе, день склоняется к темному отдыху. Я хожу, пока меня не прогоняет собственная артиллерия. Теперь над нами беспрерывно кружат непр[иятельские] аэропланы, один, чаще два, а иногда эскадрильей по 12–19 аппаратов. Тогда наши орудия поднимают страшную стрельбу, и в воздухе свистят шрапнельные пули, трубки и снаряды. Вчера меня застала история далеко от дома, стакан просвистал мимо в нескольких саженях, а пули (они мало опасны) сыпались в большом количестве… я был далеко и продолжал поневоле прогулку. А сегодня я был от дома близко, и, когда небо стало покрываться белыми точками, я поспешил в свою халупу.
Вчера я получил от дяди Курбатова второе письмо с просьбами о Ване. Я ответил, что могу взять его в свою дивизию и устроить в штаб, где у меня есть надобность в интеллигентном офицере; и если он согласен, пусть телеграфирует мне и командиру 76-го запасного полка, где находится Ваня. При этом я оговорился, что могу получить другую дивизию (о чем уже заявлял) или другое назначение. Дядя мельком касается и переворота, удивляется его быстроте, очевидно, удовлетворен, но боится излишнего сдвига влево… словом, сказал то, что в душе чувствует всякий уравновешенный и понимающий вещи человек.
Наш Революционер растет форменным хулиганом; он гораздо живее и энергичнее Ужка, бегает молнией, антраша выкидывает на разные фасоны и смешит нас ужасно. Очень мы его разбаловали: кусается, поднимается на задние ноги, гоняется… Передирию будет много хлопот обратить его к порядку. Это письмо едва ли тебя застанет в Петрограде, но, конечно, тебе его перешлют.
Давай, моя любимая и дорогая женушка, твои глазки и губки, и наших малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Целуй папу и маму. А.