Вот основной фон, на котором, как здание на фундаменте, строится мое ежедневное настроение. Дневные детали в связи с личными переживаниями делают фон немножко веселее, немножко грустнее, но… «рана глубока и каждый день течет. Не тронь его, оно разбито…» В мои годы и с моим кругозором трудно человеку замкнуться в личное счастье; судьбы общего, большого, страны, властно стучатся в сердце, кричат: «Открой, дай доступ», – и, по словам Евангелия, стучащему открывают. Но подумай, моя единственная и дорогая, если в мое сердце – маленькое и ограниченное, как в сердце всякого человека, нашла себе дорогу общая скорбь, массовое горе, необъятная болезнь, переживаемая страной, что же тогда делается с моим бедным сердцем, как ему скорбно, как ему тяжко, как ему страшно. И что же удивительного, что сны – неясно-спутанные, дикие – тревожат мой сон, что ночью я просыпаюсь внезапно, как от кошмара, и долго лежу с открытыми глазами; хожу я по садику, пробую думать или о пустяках, или о чем-либо веселом, облегчающем сердце, и вдруг налетит опять оно – злое, большое, выдавит все текущие мысли и ляжет на сердце тяжелым смеющимся гнетом: и тогда встану я у какого-либо дерева, стою минуту за минутой и смотрю в голубое небо, туда, где мысль простых людей располагает стопы Создателя миров, и мои сухие губы шепчут: «Спаси и сохрани, Ты, пострадавший за нас на кресте».
8 сентября. Письмо прерывал. Был сегодня в церкви и по своему нервозу, по дрожащим нервам в некоторые моменты молитв я чувствовал, как и церковью это нечто пользуется, чтобы залезть и отравить сердце. Певчие пели очень хорошо, некоторые вещи очень тихо. Батюшка сказал краткое слово о Богородице как защитнице всех страждущих и трогательно закончил свое слово фразой: «Царица небесная, спаси русскую землю». Я обернулся в это время на ребят: у многих в это время на глазах были слезы.
И как многие теперь выбиты из колеи. Н[иколай] Ф[едорович], напр[имер], повторяет, что у него нет родины, что после войны он уедет в Африку и т. п. Все это, конечно, слова, и свою родину – бедную, падающую, растерзанную невзгодами, он любит больнее и сильнее тех, которые готовы от нее отказаться, если она окажется не в наряде «свободы», но сколько он, как и многие другие, переживает ныне душевных мук.
Может быть, я нехорошо сделал, моя ненаглядная женушка, что написал тебе все написанное выше, но ты определенно просишь написать тебе о моем настроении, значит, оно для тебя неясно, значит, я до сих пор ходил взад-вперед, значит, я маскировался. Тебе будет грустно, но зато тебе будет ясно.
Ты, может быть, не обратила внимание на сообщение из Ставки, как «несколько» офицеров и
Давай, моя золотая, твои губки и глазки, и наших малых, я вас обниму, расцелую и благословлю.
Целуй Алешу, Нюню, деток. А.
Дорогая женка!
Черкну тебе несколько слов, пока за письмом не придет оказия. Вчера из штаба моей армии был запрос, нет ли препятствий к назначению меня командиром 12-го корпуса. Из армии ответили, что препятствий нет. Если дело не сорвется, то я дней через 4–5 получу этот корпус, и тогда мой адрес: командиру 12-го арм[ейского] корпуса и дальше, как прежде. Это меня устроило бы больше, чем получение какого-либо другого, так как 1) все дивизии этого корпуса мне хорошо знакомы и 2) так как в него входит моя природная, давшая мне Георгия III степ[ени]. В случае действительного получения буду тебе телеграфировать. Несколько необычна форма предложения: не спрашивают моего согласия, а лишь об отсутствии препятствий. Мой штаб в нервозе, точно также и некоторые из командиров полка, как, напр[имер], Шепель.